Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941 - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «NN объявила мне, что так как она помещена в Правительственной палате, то она не считает возможным, чтобы я ее посещала. Не думаете ли вы, что такая осторожность излишня? Я думаю, Осип на такое способен не был».
О, бедная моя. Ведь я не сумею «забыть и простить»[579].
8 XI 42 Вчера я пошла к ней. Возле нашего дома столкнулась с Раневской. Пошли вместе. Раневская, как всегда, поражает пьяным возбуждением и какой-то грубостью и тонкостью вместе. У ворот больницы – толпа; вышибалы никого не пускают по случаю праздника. Мы ходили к кому-то высшему, Раневская щеголяла заслуженностью. Через огромный золотой сад куда-то в конец мира.
Квадратная голубая палата, сверкающее окно – и на постели какая-то жалкая, маленькая – NN.
Лицо страшно переменилось за те сутки, что я ее не видала. Желто-серое. Глядит, не мигая, в стену. Плохо слышит. Сначала она с нами не говорила, лежала, как отдельно, потом разговорилась. Расспрашивала Раневскую о комнате, о вещах, целы ли книги, кому что отдали. Обо всех мелочах. При нас ей принесли обед из Правительственной поликлиники: бульон, манная каша на молоке, молоко. Я грела на электрической плитке, стоящей в коридоре, а Раневская кормила ее с ложечки. Сестра сказала, что ей нужна отдельная кастрюлька, чайничек. Я пошла за посудой домой. Когда я вернулась – NN диктовала Раневской телеграмму Луниным:
– «Лежу больнице больна брюшным тифом желаю всем долгой счастливой жизни».
Раневская сделала в мою сторону круглые глаза, а я сказала:
– NN, дорогая, не посылайте такую телеграмму!
Она закричала:
– «Я еле на ладан дышу, а вы все еще когтите меня! Дайте уж мне самой делать, что я знаю! А вы мучаете меня все».
– Я не мучаю вас, А. А., мне только жалко.
– «Кого вам жалко? Меня, их, или телеграфное агентство?»
– Их.
Она сердито рассмеялась.
– «Господь с вами, Л. К., что это вы вдруг стали такой христианкой!»
А что это она перестала вдруг быть христианкой? Я с ужасом думала о том, что такую же телеграмму она закатила Гаршину.
Но по дороге назад (мы шли вместе с Раневской, путаясь в темном парке) Раневская сообщила мне текст телеграммы в Ленинград, Лидии Гинзбург:
«Больна брюшным тифом подготовьте Гаршина».
Очень безжалостно все таки. Ведь в Ленинград!
9/XI 42 Вчера я была у нее недолго. t° утром 38,6. Выглядит немного лучше. Со мной разговаривала как-то сухо – не знаю, недовольна мною или просто от бессилия. У нее был профессор Кацанович, выслушал, нашел, что состояние хорошее, но велел обстричь волосы. Я высказала сожаление о челке.
– «Ах, в гробу все равно – бритая или небритая», – сказала NN.
Говорили (я – нарочно) о Пастернаке и Мандельштаме. Я спросила, правда ли, что [не дописано. – Е. Ч.]
Скоро пришла Фаина. Я увидала ее из окошка и пошла к ней навстречу. Ярко нарумяненная, глаза блестят и в руках большой букет. Принесла также лимонный сок от бедной Беньяш, которая из кожи лезет вон и о которой NN отзывается так:
– «Не пускайте ее ко мне, она смотрит на меня глазами душеприказчика».
– Что это вы такая удалая сегодня? – спросила я Раневскую.
– Пьяная.
Она принесла письмо от В. Г.
– Передать? – спросила она меня. (В последнее время она что-то полюбила со мной советоваться.)
– Передать.
Докторша потребовала, чтобы мы предварительно прочитали письмо. Я ушла, Ф. Г. осталась читать. Бредя садом, я подумала, что ушла напрасно, так как NN наверно захочет продиктовать письмо мне – ведь Гаршин мне верит, а о существовании Раневской не знает. Так и оказалось. Вечером Ф. Г. зашла ко мне домой с просьбой переписать письмо и отнести его Пешковой, которая летит в Москву.
Я исполнила.
Письмо отнюдь не паническое, наоборот. Текст, насколько я помню, такой:
«Милый друг, с того дня, как я получила телеграмму (очевидно о смерти его жены. – Л. Ч.), я не перестаю тревожиться о Вас и посылаю запросы в Ленинград. Я очень ценю, что в такую минуту Вы нашли в себе силы мне написать. Я лежу в больнице. У меня брюшной тиф. Форма не тяжелая, уход первоклассный. Пишите мне пока на адрес Л. К. Ч. Жму руку, Ваша…»
Раневская поручила мне сделать пюре из яблок, и я так долго их сегодня терла, что попала к NN только к двум часам дня. Она спала. Когда проснулась, я согрела ей чаю, потом принесли обед – я разогрела и накормила. Выглядит она лучше, держится спокойнее. Но все же сердится по пустякам: неустанно подчеркивает, что я не умею хозяйничать, так как слепа, в пюре обнаружила комки и т. д. После одного долгого молчания сказала:
– «Я вчера объяснила Фаине свою телеграмму в Самарканд, чтобы она поняла. Я ответила Н. Н. как православному, как христианину. В моей телеграмме он прочтет ответ: прощение. Что и требуется… А остальные? Ира ко мне равнодушна совсем, ей все равно – есть я или нет. Анна Евгеньевна дико меня ненавидит. Кого же там жалеть?
А смерти бояться не надо, и слова этого бояться не надо. В жизни есть много такого, что гораздо страшнее, чем смерть. Вся грязь, вся мерзость происходят от боязни смерти. А эти интеллигентские штучки, что умирает кто-то другой, плохой, а не мы – надо бросить. Именно мы погибаем, мы умираем, а никто другой».
Потом говорили о нашем приезде сюда год назад – ведь завтра год.
Не подсчитывала я ложек[580].
Я забыла написать. Сегодня NN рассказала мне сон, который видела ночью:
– «Я видела земной шар – такой большой глобус. Земля летит вся в снегу. И на тех местах, где встречаются два фронта – лежат две огромные тени – от двух бронзовых символических статуй».
15/XI 42 Несколько раз навещала NN. Фаина в эти дни не приходит – снимается, NN скучно, и она встречает меня более приветливо и милостиво, даже просит иногда посидеть подольше и благодарит за приход – чего уж давно не бывало.
Нет, нет – я уйду. Уйду совсем. Ей лучше. t° 37,5 —38. Свободнее движется, лицо не такое желтое. О смерти не говорит. Ни от Пунина, ни от Гаршина нет никакого ответа на телеграммы.
Очень интересуется – как и мы все – африканскими делами. Страстно и строго расспрашивает обо всем, не прощая сбивчивого или неполного рассказа[581].
Уход за ней отличный, директор правительственной поликлиники прислал особую сиделку и звонок. (А то раньше надо было стучать ложечкой.) Сиделка – деревенская дуреха, но это неважно. Кацанович слушает NN каждый день. Каждый день – стрихнин, камфора, и банки – по-видимому, чтобы предотвратить пневмонию.
Одно нехорошо – в палате прохладно, а дни дождливые и холодные.
NN очень беспокоится, чтобы Ф. Г. не заразилась тифом и, как всегда, настойчиво говорит о ее гениальности.