Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Смотри…
Быки жевали, а ветерок срывал с их губ слюну, и она тоненькими нитями летела за ним над травой. Григорий вытащил из кармана записную книжку и прочитал: «Слюна с бычьих губ летит по ветру, как осенняя паутина», — правда ведь, хорошо?
Эта деталь, выписанная точнее, встречалась мне потом, как и много других, знакомых уже, в «Водовороте».
Были ли еще замыслы у Григория, кроме «Водоворота»? Безусловно. И не один. Ведь он, в сущности, только начал свою литературную жизнь.
«…За роман еще не брался, — писал он мне в одном из писем, вернувшись из Шиловки. — Руки уже чешутся, черти щиплют за бока и злорадствуют, что я их не могу прогнать, так что в недалеком будущем засяду. В голове вертится сюжет для новой повести, ах, как мне хочется приняться за нее, какой материал, сколько в сердце чувств, а в голове мыслей, по вот… роман, нужно писать роман, а повесть в сторону, потом, позже. А в ней такая природа, интересные люди (уже очертил хорошенько пять физиономий) и чувств, столько чувств… И луна, и грозы степные, и речка, и опошнянские гончары, и гм… гм… горе людское… Так. Вот как…»
Осенью 1960 года умер наш мудрый, веселый и добрый дядя Филимон Васильевич. Григорий не смог приехать на похороны: он заболел. Не стало дяди — и мы почувствовали себя осиротевшими… Понятие рода никогда не было для нас формальным.
Ровно через одиннадцать месяцев я получил от Григория такое письмо:
«Грицко!
Было бы очень хорошо, если бы ты приехал в Харьков, устроился с жильем, «отмстился» в деканате и вернулся бы в Шиловку еще на неделю. Выдумай что угодно, только бы вырваться…
25. VIII.1961 года».
В тот же день через час я получил телеграмму: Григорий умер…
На столе в его комнате осталась аккуратно сложенная в потертой папке вторая часть романа «Водоворот».
Счастливый дар человека — память его. Она сберегает порой, казалось бы, обычные, ничем не приметные на первый взгляд полутени былого, словно знает: настанет в жизни человека такой час, а может, такой миг, что они оживут вновь, озарятся лучами чувств и вознаградят его поэзией, имя которой — воспоминание.
Спасибо же тем, кто дарит нам счастье добрых воспоминаний.
…Тогда мы условились не расставаться до рассвета и встретить зарю посреди нашего старого моста, где не раз простаивали, опершись грудью на перила, до самой полуночи. Потом прощались, и Григорий говаривал: «Пойдем, братуха, провожу тебя до конца моста, да и по домам».
В конце моста снова прощались, и уже я говорил ему:
«Пойдем же, теперь провожу и я тебя до конца моста».
И так, бывало, долгонько провожаем друг друга. Потом засмеемся своему чудачеству и поплетемся в противоположные от моста стороны: он к своей хате, а я к своей.
А го порешили: простоим до утра, пока люди в селе зашевелятся. Тихо было, тепло, звезды светили. Над рекой поднимался туманен, парило от воды, пригретой за день, потому что речушка мелка, до самого дна напивается солнцем — даже ил теплый.
Село давно уже спало. Дудукал деркач в лугу — без него летняя ночь на Ташани как и не ночь, а просто тьма. Камыш молчал. Рыба не вскидывалась. И все же в речке время от времени что-то плескалось. Далеко чернели сосновые боры — один около мельницы под хутором Лейбовкой, другой возле Дубины — луговой глуши. А Байрак, небольшой лесок на Беевой горе, только угадывался в мареве.
Мы наслаждались молча и курили. Папиросу за папиросой. Потому что курилось и молчалось. С вечера находились: Григорий водил меня над рекой — с серебристо-зеленой капустой на берегу, головастыми высокими подсолнухами, роскошными кустами укропа и густющим помидорным зельем, что выгоняет вверх выше колена, а помидоры родит мелкие и поздние, — водил и рассказывал, с каких мест писал картины в «Водовороте».
— Вот тут Орися стирала, — остановился у осокоря, который вышел корнями из земли и греет их на солнышке. — На этих корнях, у самой воды, лежала широкая вербовая доска — кладка.
— А вон там, под тем берегом, тонул в омуте ее милый Тимко. Когда-то тут, говорят, водоворот был и пучина бездонная. Теперь нет…
— А вот этой тропкой Оксен в колхоз ходил. Только я ее повернул немного, когда писал…
Теперь, стоя на мосту, над туманом, в тепле, которым дышала Ташань, и тишине предрассветной, видел я и горбатые корни осокоря — обыкновеннейшие корни, местами обшарканные сапогами, местами зеленоватые от моха; видел кладку — неприглядную, треснутую с одного конца доску; и тропку видел в старом жилистолистом подорожнике и притоптанные тыквенные плети, что выползали на нее погреться… Сколько у нас на Украине таких кладок, диковатых тропок, осокорей, сколько маленьких речушек, в которых вода словно бы и не течет, а спит… А сколько старых пепелищ и воронок от бомб на месте бывших хат, что полетели в войну в небо, как вот наша, вырванные с корнями, и растут теперь на месте бывших порогов, через которые нас впервые в жизни пересаживали мать или отец, выводя во двор, на белый свет без окон, только бурьян да искалеченные взрывами в самом зародыше вербочки, что так и не разрослись, лишь выбрасывают каждую весну все новые и новые побеги…
А сколько у нас на Украине Оксенов, Орись, Тимков, Гречаных, Дорошей — живых, милых сердцу героев «Водоворота»…
И все это, и все они — виденные, родные. Но не все замеченные, не все вырастают в честь, поэзию и славу народа. Ибо для того, чтобы вырасти им в поэму красоты, поэму счастья и горя, радости и печали, нужно, чтобы начались они из сердца доброго, любящего, самоотверженного… Мало видеть. Мало понимать. Нужно любить.
Нет загадки таланта. Есть вечная загадка Любви.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
МУЖЕСТВО ДОБРОТЫ
Еще не прошло и двух лет с того мартовского дня, когда много-численные почитатели таланта Григора Тютюнника собрались у свежей его могилы. Уже по-весеннему потемнел снег, где-то в глубине земли, в корнях деревьев просыпалась жизнь, а над кладбищем в потрясенной тишине звучали скорбные слова надгробных речей. Запомнилось чье-то удивительно точное