Царский угодник - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С каким брачком?
– Да проткнутая! С дефектом. А? Ну, купец, ну, купец! – Распутин вытащил руку из кармана и снова сжал ее в кулак. – Найду ведь я тебя, Корубукукин, козлом у меня скакать будешь! Зажарю на сковородке, как налима. В навоз превращу! На корм лягушкам отдам!
– Э! – придя в себя, отмахнулась от мужа Прасковья Федоровна, поползла по полу дальше, постукивая по нему костяшками пальцев, ногтями, кулаком, наклоняя низко голову, прислушиваясь – а вдруг под полом что-то звякнет, паркетина стукнет о крышку металлического ларца, набитого золотыми монетами, или из-под половицы выкатится сверкучий камешек бриллиант?
Но нет, ничего пока не звякало, не выскакивало. К вечеру Прасковья Федоровна совсем обнаглела: стала расспрашивать Распутина, куда это он собирается, зачем намасливает голову и костяным гребешком вспушивает, расчесывает бороду? Распутин чуть не задохнулся от злого, наполнившего грудь холода.
– А твое какое дело? – рявкнул он на жену.
– Как какое? Я ведь – мужняя жена! Венчанная, между прочим.
– Ты – лярва, ты – хапуга, ты – кусочница! – начал яростно выкрикивать Распутин ей в лицо. – Ты даже не представляешь, кто ты есть!
– Я не представляю?
– Ты! – Распутин повертел перед собою кулаком и прицелился Прасковье Федоровне в глаз.
Та поспешно отступила от мужа – хоть и была она грузнее и мясистее мужа, и мышцы имела накачанные, а тот был сильнее ее и жилистее. Оскорбительные слова Распутина ее никак не задели, а вот кулак подействовал устрашающе. Прасковья Федоровна отступила от мужа еще на шаг.
Распутин уловил момент, схватил супругу за плечи, развернул ее на сто восемьдесят градусов, лицом к двери, и что было силы двинул коленом под зад.
– Поезжай, откуда приехала! Возвращайся домой!
Прасковья Федоровна закудахтала, затрепыхала руками, будто крыльями, понеслась к выходу, на лету увертываясь от твердых предметов, стремящихся угодить ей в живот, под самый дых, от стола, двух стульев с тяжелыми прямоугольными спинками, от тумбочки, на которой стояла бронзовая ваза, подаренная одной из поклонниц, и галошницы.
Перед самой дверью распласталась на грязном резиновом коврике, взбила столб пыли. Молча поднялась, тупо глянула на Распутина, на лице ее появилось выражение покорности и некоего удивления – она словно бы была изумлена собственным бунтом, выступлением против жилистого, выносливого мужа. Распутин отряхнул ладони и пробормотал удовлетворенно:
– Давно бы так. – Прикрикнул: – Собирайся! Завтра же покатишь обратно в Покровское!
Прасковья Федоровна быстро, по-птичьи покорно закивала. Бунт кончился.
– Зачем хоть приезжала? – Распутин отряхнул пыль с роскошного плисового колена, которым двинул супругу под зад. – Неужто за деньгами?
– За деньгами. За ими.
– Дура! Телеграмму отбить не могла?
– Не могла! Тебя увидать захотелось.
Распутин поморщился.
– Пустое все это! – Засунул руку в карман, вытащил оттуда пачку денег – слипшиеся друг с другом сотенные, сложенные вдвое, кинул жене: – На!
Та на лету, ловко, будто циркач, поймала деньги, слюнявя пальцы, пересчитала купюры.
Всего денег было тысяча шестьсот рублей. Прасковья Федоровна в пояс поклонилась мужу:
– Спасибо те, родимый!
Назавтра она отбыла в Покровское.
Время шло быстро. Это один день, бывает, тянется нескончаемо долго, ни конца, ни края ему не видно, а когда дни складываются в месяцы, то получается – бежит время с ошеломляющей скоростью, не углядеть его и не угнаться за ним.
То, что где-то «за бугром» жил, дышал, существовал, перебивался с хлеба на воду Илиодор, раздражало Распутина. Раздражало и тревожило.
Он в деталях вспоминал, как на него напала с ржавым немецким тесаком Феония Гусева, до Гусевой еще были случаи, которым Распутин не придал значения, но они исходили от того же гнезда – Илиодорового, из тех же знойных царицынских мест, облюбованных когда-то иеромонахом.
Однажды Распутин задержался в «Вилле Роде» до утра – в ресторане было шумно, вкусно, громыхала музыка, пели цыгане, войной еще не пахло, со стороны казалось – Россия довольна своей жизнью, она сыта и весела, ничто не предвещает туч на небе. Возвращался Распутин из «Виллы», когда было уже светло, как днем, – довольный собою, сытый, с мечтательной улыбкой, которую он иногда прикрывал рукой, – у Распутина, человека в общем-то не знающего, что такое стыд, наступали моменты, когда он делался стеснительным, он начинал стесняться своей темной кожи, по-цыгански черной бороды, большого пористого носа, подточенных болезнью зубов, – с удовольствием разглядывал серые пустынные улицы Питера, сплевывал в открытое окно машины и показывал пальцем на слабую розовину, возникшую в небе на востоке:
– Завтра будет хорошая погода!
– Не завтра, Григорий Ефимович, а сегодня, – терпеливо поправлял его Симанович, склонял к «старцу» крупную напомаженную голову. – Вчера уже было. Наступило сегодня.
– Ничего себе попутчик. – Распутин чесал пальцами затылок, хмыкал и добродушно щурился, глядя на пустые каменные мостовые. – А что? Мы славно покутили!
– Скоро мы дойдем до того, что садиться будем за стол в пятницу вечером, а вылезать в четверг утром.
– Чего-то не понял. Как это?
– Очень просто. Вся неделя в кутеже: в пятницу сел, в следующий четверг встал – недели нет…
– Ох и язва же ты, Арон!
– Из-за вас в основном, Григорий Ефимович, и ради вас… Все тревожусь, все беспокоюсь.
– Интересно говоришь!
– Что?
– Интересно мысли склеивать умеешь. Сам себя повторяешь.
Машина шла по сумрачному, затихшему в этот ранний час Каменноостровскому проспекту, звук мотора стрелял в стены, взмывал вверх, оглушал, шофер у Распутина был лихой, молчаливый приятель Симановича, поляк Радзиевский, затянутый с макушки до пяток в кожу, в светлых, сработанных из толстого подошвенного спилка крагах, покрытых лаком, в таких же перчатках, надвинутых на самый локоть, – он знал машину, как иная кухарка свои сковородки, и любил скорость.
Распутину быстрая езда не нравилась, и он морщился, иногда тыкал Радзиевского кулаком в кожаную спину:
– Да не гони ты! Не гони! А то мы так вместо дома на собственные похороны приедем.
Радзиевский не отвечал Распутину и продолжал гнать машину, лишь спина его сгибалась, превращаясь в негодующий вопросительный знак.
Порою поляк набирал скорость просто непозволительную, оглушающую – шестьдесят километров в час.
Иногда же Распутин, наоборот, одобрительно хмыкал, приподнимался на сиденье:
– Эх, хорошо вот так, с ветерком, по-птичьи…
В конце Каменноостровского проспекта шофер словно бы что-то почувствовал, напрягся, согнулся за рулем больше обычного.
На проспект неожиданно выскочили несколько человек с тяжелыми поленьями в руках, наиболее ловким и сильным оказался голубоглазый мужик с казацкими пшеничными усами, крутоплечий, тонкий в талии, красивый, он широко размахнулся и швырнул полено в машину.
Шофер охнул, не веря тому, что видел, надавил рукою на клаксон, круто заложил руль влево, уходя от нападающего на середину мостовой, казак косо свалился назад, за обрез пространства, исчез, полено стукнулось о никелированный блестящий бампер, оставило в нем вмятину и отлетело в сторону.
В следующий миг перед автомобилем оказался еще один человек, плосколицый, белоглазый, с крупными чистыми зубами, он прыгнул на машину, не достал, также швырнул в