Том 1. Произведения 1902-1909 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг выросла серая тень, обдернулась, шагнула вперед, ему навстречу.
— Ваше благородие, вас дожидаюсь… Роту нашу вызвали по тревоге — за вами пришел.
В первый момент остановившийся Бабаев никак не мог осмыслить, кто это и зачем. Так трудно бывает угадать, что за предмет с берега отражается в воде, подернутой рябью. Но прошел момент. Что-то такое же знакомое, как кирпичный угол улицы, выступает из темноты, занимает в мозгу Бабаева свое особое, давно готовое место. Это — Везнюк, взводный первого взвода. У него широкая фуражка колесом, и один угол ее, левый, на четверть выше правого. В руке белеет бумажка.
— Нам — отдых; мы только что с караула! — точно хочет умолить Бабаев.
— Тревога, ваше благородие! Весь полк идет, — неумолимо говорит Везнюк. — Служба пошла, как на войне… бурикады…
— Бурикады? — повторяет Бабаев.
— Так точно… На Рабочей слободке…
— Бирюкады, ваше благородие, — тревожно встречает его Гудков, отворяя калитку.
Видно, что он не раздевался и не ложился спать: читал молитвы? думал о бабе?
Нарцис подпрыгивал, визжал, становился на задние лапы и пытался лизнуть лицо Бабаева.
— Бирюкады, берикады, бурикады… — отчетливо повторял Бабаев, отталкивая Нарциса. — Давай караульную форму, бирюкада!
Становилось весело.
Кто-то накидал поперек улицы ящиков и гнилых досок и назвал это мудреным словом. И вот теперь, ночью, идет туда целый полк, скачет эскадрон и везут пулеметы.
— Бирюкады, бурикады, берикады…
Нарцис все подпрыгивал и хотел поцеловать в лицо.
VIСто двадцать крепких ног, обутых в толстые сапоги, били по земле, как по клавишам огромного фортепиано, и земля встревоженно гудела все на одних низких басовых нотах.
Из шестидесяти один нес пучок новой веревки.
— Зачем веревка? — спросил Везнюка Бабаев.
— Вязать их, ваше благородие…
— Кого вязать?
— Нутренних врагов, ваше благородие… Командир полка приказали.
Почему-то вдруг стало неловко идти рядом с ротой, и Бабаев перешел на тротуар.
Он не шел: вернее, те удары солдатских ног по мостовой, на которые глухо отвечала земля, везли его шаги на буксире, как большой пароход маленькую лодку. Сам себе он казался легким, точно действительно эти шестьдесят сбоку растворили в себе большую часть его тяжести и понесли с собой. «Но ведь в этом нет никакого смысла, что вот мы идем куда-то ночью! — думал он. — И там, куда идем, в этих баррикадах, тоже никакого смысла».
Как-то трудно было различить — хотелось или не хотелось уже спать. Та усталость, которая накоплялась постепенно за целую жизнь, как капли воды в земных скважинах, теперь проступила, колыхаясь, и, мягкая, заглянула прямо в глаза — длинное болото усталости с однозвучно-медными цветами.
— Левой! Левой! — деловито подсчитывал ногу фельдфебель Лось.
Не нужно было подсчитывать, но, может быть, и ему хотелось схоронить поглубже какие-то густые мысли.
Фонарей стало меньше. Выходили к площади перед Рабочей слободкой, где должен был собраться полк.
От луны отрывались пронизанные светом клочья, но, расплываясь по небу, тускнели, темнели и над низкой землей ложились тяжелыми мертвыми грудами, одинаково равнодушными и к тому, что уже случилось, и к тому, что должно было случиться скоро.
VII— Может быть, убьют на баррикадах — по крайней мере видел «от трех бортов»… Это тоже чего-нибудь стоит, а?
— На бильярде? — спросил Бабаев.
— На бильярде, где же еще? В первый раз увидел. Князь Мачутадзе сделал: десятого в лузу. И нужно же: не успели кончить партии — бац, тревога!
Подпоручик Яловой курил, и маленький огонек выталкивал его лицо из темноты — круглый нос, безусую губу, козырек фуражки… лицо бледное, старое.
— Бац, тревога! — непроизвольно повторил Бабаев.
На площади ждали командира полка.
Темнота шевелилась, говорила, вспыхивала маленькими огоньками.
Бабаев представил «от трех бортов». Игрок рассчитал и ударил его кием — белый шар-безымянку. Стоит и ждет, а шар оживает, послушный, кажется — глядит, мыслит. Нужно броситься на другой белый шар с цифрою десять и вогнать его в лузу, но так, чтобы раньше он ударился в левый борт, потом в борт против игрока, потом в правый. Для этого нужно быть шаром сознательным и живым, как человек.
— С капитаном Балеевым играл… Балеев тоже игрок хороший — чисто кладет, мне нравится… А канцелярия все в дурака с Наполеоном жарила. Казначея чуть было в Наполеоны не вывели: восемнадцать раз остался… — бац, тревога!
Лицо Ялового еще вспыхивало и круглилось, но сделалось уже пустым местом для Бабаева, совсем пустым, как кусок темноты.
Чудился сзади чей-то кий, неумолимо меткий и жесткий: «от трех бортов» и в лузу. И когда будешь биться о борта, по чьей-то едкой насмешке все будет казаться, что идешь сам и делаешь именно то, что нужно.
Захотелось сказать что-то, бросить в это безразличное лицо, как в темноту, а темнота кругом уже дырявилась предутренним, качалась, редела, и, всмотревшись, Бабаев увидел лихой овал фуражки Ялового. Что-то безнадежное было в этом овале, и вместо того, неясного, с языка сорвалась пошлая фраза:
— Устроили баррикады, а к чему?.. Мальчишество, ничего больше!
— И обезьянство, — добавил Яловой.
— Господа! Кто скажет, зачем ночью тревога? — спросил громко кто-то в соседней кучке: кто-нибудь из старых капитанов, потому что голос был хриплый, жирный и сонный. — На баррикады ночью! Что это, война, что ли? Штурма какая, подумаешь!
Засмеялись.
Где-то дальше смеялись стоявшие вольно солдаты.
И ночь заметно светлела от этого смеха, колыхалась и думала, как тяжелый лентяй, не пора ли уже вставать и уходить, или полежать еще немного.
VIIIВырастая постепенно, круглясь и расширяясь, охватила Бабаева явь, вся сотканная из снов, что-то страшно новое, чего он никогда не видел на земле.
Солнца еще не было на небе, но уже слышно было, как оно шло где-то звонкое, где-то очень близко за склоном земли. И в первый раз в жизни показалось вдохновенно радостным, что оно взойдет, непременно должно взойти, и уже скоро.
Нужно было думать о том, где будет седьмая рота и что будет делать. Но шли в батальонной колонне — впереди шестая, сзади восьмая; зачем было думать над тем, над чем думали другие?
Кругом расступалось темное, и то, что таилось под ним, вставало непобедимое, неизбежное, еще хмурое, но уже полное смеха. Вот-вот где-нибудь брызнет и загрохочет по небу.
Земля уже отслоилась от неба, осела тяжело и мутно, а небо широко распускало крылья, чтобы, размахнувшись, сорваться сразу со всех теснот и низин и взмыть кверху, как большая птица.
Трепались сбоку клочковатые тени, темные с просинью, упирались в небо и лениво смотрели оттуда вниз.
Не хотелось думать, что это деревья, хотелось забыть о том, что на земле есть деревья, дома, стены, люди. Но люди шли куда-то на деревья, дома и стены, и нельзя было, обернувшись, громко крикнуть им, этим людям: «Сядьте, дождитесь солнца!» — как нельзя было запретить подняться солнцу.
Было что-то неизбежное, вертелось и дробило в кровавую кашу, только «от трех бортов» в лузу.
Солдатские шинели пахли казармой. Правофланговый Осипчук старательно выдвигал большие ноги и сопел носом. С каждым шагом ближе был к чему-то новому — знал ли это?
Фельдфебель Лось подбежал сзади; мелькнуло около бледным пятном угодливое лицо.
— Ваше благородие! Говорили ребята, у них и пушки есть!
— У кого пушки?
— У этих, у бунтующих… Говорят, на каждой улице пушка, а возле церкви вроде как крепость…
«Тррах!» — ударило что-то в воздух впереди, сбоку, разодрало небо клочьями, как парусину, и замелькало острыми крыльями влево, вправо…
— Залоп! — вздохнул Лось.
Осипчук откачнулся, дернул головою, испуганно глянул на Бабаева.
— Это не ружейный, — сказал Бабаев, — из револьверов.
— Эскадрон обстреляли с баррикад, каковы! — заколыхался около батальонный на толстой лошади.
Смущенный голос распластался, как жаба в воде.
Представились вздернутые плечи. Спереди через неясное поле перебросился и упал взлохмаченный топот отбитого эскадрона.
Еще где-то справа, очень близко, разодрали страшно крепкую парусину.
— Батальон, стой! — неистово крикнул подполковник прямо в седьмую роту.
У испуганной лошади под ним острые, черные на вздернутой голове, дрожали уши.
Люди стояли за баррикадами — об этом не думал раньше Бабаев, теперь подумал: люди стояли за кучами пустых ящиков и гнилых досок; целую ночь стерегли, чтобы не вошли другие, ждали, готовились… Но входят уже другие, серые, в чужой одежде, с чужими мыслями в головах.
Топорщатся крыши домов, синея; там, откуда взойдет сейчас солнце, кровавый туман и рвутся желтые залпы.