Писательские дачи. Рисунки по памяти - Анна Масс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летом мы приезжали на дачу. Витя проводил с нами отпуск, а я с детьми оставалась до сентября.
Максим, спокойный, «образцово-показательный», приученный к налаженному немецкому режиму, приводил родителей в восторг. А уж как они были счастливы снова обрести Андрюшу! И как он был счастлив снова прильнуть к бабушке и дедушке.
Мои прежние дачные друзья переженились, повыходили замуж, обзавелись детьми. У Шуры Червинского — дочка Маша, у Наташи Фиш — Миша, у Инны Ермашовой — Сашка. Наш Андрюша подружился с сыном Севы Россельса.
Повырастали те, кто «в наше время» были мелюзгой, — Леша Кеменов, Митя Симуков, мой племянник Саша Масс. Саша стал красивым, симпатичным парнем, похожим на своего отца, которого не помнил. Закончил ВГИК, операторский. Увы, дальнейшая судьба его не была счастливой: фильмы, которые он снимал, проходили незамеченными, первую жену бросил, вторая сама его бросила и уехала с дочкой в Штаты, с третьей прожил недолго и в сорок семь лет внезапно умер от аневризмы сердца, оставив вдову с маленькой дочкой.
Но тогда, в семидесятом, он был полон юношеских сил и веры в свою счастливую звезду.
Родители потихоньку сдавали, особенно мама: болели ноги, почти не могла ходить, от всего утомлялась. Но старалась держаться, с гордостью показывала гостям наши подарки и приобретения. Отношение ее к зятю совершенно изменилось. Штормовые водовороты ушли в прошлое, сменившись тихим, ласковым шуршанием волн о прибрежные камешки. Больше не было безличных местоимений. Стало: «Витенька» и «мой золотой зять».
Пока я прозябала в своей провинциальной Германии, на родине сквозь застой бурно кипела, аж перехлестывала через край, интересная жизнь. Ходил по рукам журнал «Север», в котором каким-то чудом была напечатана статья Амальрика и опубликована «Улитка на склоне» Стругацких — вещь откровенно антисоветская. Разогнали редакцию, допустившую это безобразие, но только подлили масла в огонь идеологического противостояния. Да и многое другое в литературе и общественной жизни волновало, пугало, радовало, горячо обсуждалось в узком дружеском кругу.
В атмосфере всеобщего благорасположения приятно было почувствовать себя взрослой дочкой. Хотелось запомнить, впитать эти наши ежевечерние чаепития, разговоры, наше общение с отцом, какое-то, при всей их родственности, сдержанное, даже застенчивое. И было все время немного больно от мысли, что скоро снова расставаться на целый год. Вдруг вернусь — и не застану?
В Москву из-за детей мне особенно было не вырваться, разве только по делу — показаться в редакциях, подарить редакторшам заграничные сувениры, распихать рассказы, написанные в Хенниксдорфе. Меня встречали уже не с тем безразличием, что раньше, у меня вышло две книжки, что давало мне право вступить в Союз писателей.
Этим правом я воспользовалась. Написала заявление о приеме и летом семидесятого года отнесла его в правление Союза, приложив обе книжки и две полагающиеся рекомендации. Рекомендации мне написали Геннадий Семенович Фиш и Виктор Юзефович Драгунский.
Заявление вместе с книжками и рекомендациями приняли и сказали, чтобы я запаслась терпением. Что процесс приема может занять год, а то и два.
Семейный вечер перед отъездом
Десятого августа семидесятого года похоронили Николая Робертовича Эрдмана. Папа плакал на похоронах и всю дорогу до дома.
После поминок, очень немноголюдных, мы не поехали на дачу, а остались в московской квартире. Папа вынимал из письменного стола папки с архивом Эрдмана, разбирал листочки, исписанные четким, каллиграфическим почерком Николая Робертовича, искал вещи, написанные совместно с ним в конце двадцатых, в начале тридцатых годов. Пьески, интермедии, пародии, басни. Многие из них я с детства помнила наизусть.
Папа перечитывал вслух, я сидела, слушала. И мама слушала, лежа на диване. Андрюша был у Маринки, Максим играл в кубики, не мешал.
И у меня было чувство как в отрочестве, когда вот так же выкраивался час, и папа читал что-нибудь, хранимое в письменном столе, а мы с братом слушали. И мама вот так же лежала на диване в своей любимой позе, подложив ладошки под щеку.
В этот вечер папа читал «Одиссею», озорное пародийное обозрение, написанное для Ленинградского мюзик-холла. Спектакль предварялся вступительным словом помощника режиссера перед закрытым занавесом:
«— Дорогие товарищи! Сейчас вы увидите „Одиссею“, популярное обозрение слепца Гомера, автора нашумевшей „Илиады“… Я не вправе скрывать от вас, что некоторые ученые утверждают, что Гомера вообще не было. Нужно сознаться, что Гомера действительно не было. Спрашивается, почему? Потому что в жутких условиях капитализма никакого Гомера, само собой разумеется, быть не могло. Теперь же, товарищи, без сомнения, Гомер будет… Но так как того Гомера, который будет, нету, нам поневоле пришлось поставить того Гомера, которого не было…»
Дальше шли столь же раскованные рассуждения о том, что если бы Гомер был жив, он мог бы лучше других увидеть наши театральные достижения, потому что он был слепой.
«— Без сомнения, каждому из нас известно, что для того, чтобы дать широкому зрителю почувствовать всю гениальность данного произведения, данное произведение надо приблизить к современности, то есть выбросить из данного произведения всё, что в нем было, и привнести в данное произведение всё, чего в нем не было».
Еще там была анкета, которую Телемак, сын Пенелопы, занудный бюрократ по роли, давал заполнять ее женихам. Там были такие вопросы:
«Здоровы ли вы, и если нет, то чем?»
«Как вы смотрите на женщину: как товарищ на товарища, как самец на самку, как товарищ на самку или как самец на товарища?»
Я всегда до слез хохотала, иногда не понимая смысла, — из благодарности, что меня позвали к взрослым.
И весь этот вечер прошел в двух измерениях. Пили чай за круглым столом — как много лет назад, когда еще ни детей не было, ни мужа. Был брат и сравнительно молодые родители.
Пришел Андрюша. Я вымыла его и Максима в ванне, уложила их спать и себе напустила ванну.
Лежала в ванне и опять вспоминала. Почему-то в детстве вода в ванне была всегда слишком горячая, и я привыкала постепенно: сначала ноги до щиколоток, потом опускалась на колени, медленно погружалась… Было мучительно, до сердцебиения горячо, но я терпела, суеверно загадывая, что если выдержу, то завтра меня не вызовут по геометрии, по физике, по химии…
Часто перед отъездом лихорадочное состояние — не забыть бы чего, телеграмму дать и т. д. А у меня все собрано, и телеграмма Вите дана. Есть время погрузиться в собственные мысли, ощутить себя самой собою. Последние годы это редко со мной бывало. А в тот вечер было как в детстве. И ванна та же, и комната та же, и бронзовая люстра над круглым столом в кабинете. И родители. Но родители — увы! — сегодняшние. Спокойно говорят о скором конце.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});