На стороне ребенка - Франсуаза Дольто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встречаются отцы, которые во время консультации рассказывают тебе, что со своими котами, собаками они говорить могут, а вот с ребенком, даже уже большим – четырех-пяти лет – не умеют.
Чем объяснить эту неуклюжесть? Это неумение друг друга понять?
Это – повторение того, что некогда происходило с ними самими, отцами, когда они были маленькими. Бывает, некоторые из них с большим трудом соглашаются с этим.
Когда мать видит, как кормилица разговаривает с ребенком, которого она ей доверила, в то время как у нее, матери, этого не получается, она начинает ревновать и, часто бывает, от кормилицы отказывается. Она боится, что ребенок полюбит ее больше, чем собственную мать. Но говорить с малышом, когда с ним остается, – не умеет. Ребенка оставляют на целый день с чужой женщиной, которая с ним разговаривает, и с ней он – счастлив. Когда возвращается мать, ребенок замыкается. Мать забирает его, как пакет, чтобы назавтра вернуть, как вещь. И вновь – не проходит пяти минут – у кормилицы он становится общительным ребенком. Он вовсю улыбается, когда снова видит кормилицу. Но не мать, когда та возвращается. С матерью у него отношения вещи, регрессивные, а с кормилицей – человеческие, эволюционирующие.
На моих консультациях моя начинающая помощница объявляла консультируемых детей таким образом: «Ребенок такой-то».
Передо мной ребенок такой-то. «Как, госпожа Арлетт, – говорю я, – вы сказали „ребенок” об этой маленькой девочке! Это же – мадмуазель такая-то». Ребенок счастлив, что г-же Арлетт досталось. А та очень искренне извиняется перед ребенком. Дети очень чувствительны к тому, как к ним обращаются, и очень ценят уважительное к себе отношение – такое, какое питают к себе они сами.
Позднее, в школе, обоюдное обращение на «вы» или на «ты» должно бы тоже найти подобающее место.
Обыкновение требует называть людей по именам, и мамы хотят, чтобы ребенок имел то имя, которое ему подходит. Есть имена во французском, по которым не поймешь – мальчик или девочка – Клод, Камилл и многие другие. Когда дети вместе, в группе, нужно добавлять: мальчик/девочка. Этих детей надо представить другим. Таким образом мы подчеркиваем, что Камилл, который перед нами, это – мальчик. А обращаясь непосредственно к малышу, пояснить: «Знаешь, ведь Камилл может быть и девочка. Но ты должен знать, что ты – мальчик. Твоя мама говорит, что она так назвала тебя потому, что сначала ей казалось, что она бы больше любила тебя, если бы ты был девочкой. Но ты родился мальчиком. А Камилл – это и мужское имя». И он – услышит, поймет. Он должен знать, что он потенциальный мальчик и что его «двойное» (по принадлежности к полу) имя никак не должно сбивать его с толку и с первых лет жизни создавать некую двусмысленность, ведущую к сексуальному тупику, подобно тому, как это случилось с его матерью.
Все аутисты от природы обладают чрезвычайно развитым даром человеческого общения, тем не менее именно они оказываются в коммуникационной пустыне. Часто особа, которая занималась ими, была некогда в том самом, что они, раннем возрасте, оставлена в одиночестве, и это свое состояние «оставленности» она перенесла на ребенка, который напомнил ей ее первые годы жизни. Аутизм существует в силу того, что символическая функция у человека имеет чрезвычайно большое значение. У животных нет аутизма. Это специфическая болезнь рода человеческого. Аутизм встречается редко, кроме того, возникает не сразу (после отнятия от груди), у детей, которых кормят грудью. Напротив, чаще встречается он у тех, кому мать клала в выемку подушки рожок и оставляла малютку есть в полном одиночестве.
Двадцать один год назад, в Сэн-Венсан-де-Поль, в заброшенной церкви, где был устроен приют для брошенных детей, можно было наблюдать такую картину: сиделка – одна на всех – клала бутылочки с едой в выемку на подушках и, прочитав свой детектив, собирала их. Рожки были на три четверти полными, потому что младенцы выплевывали соски[197].
Такое обращение ставило человеческие существа в ситуацию дегуманизации символической функции. Их символическая функция продолжала свое развитие, но вытекающий из нее речевой код не гуманизировался, ибо подобное происходит только тогда, когда чувственные начала, которые питают эту функцию, имеют один и тот же смысл для, по крайней мере, двух жизнеспособных субъектов. Так, выходит, матерью для тех малюток во время кормления был, вероятно, потолок; отцом – возможно, соска, походящая на пенис. А ребенок, выкормленный подобным образом, возвращался во внутри-утробное состояние, в котором восприятия – слуховые, зрительные и эти поступления пищи воспринимались им не иначе как продолжение животного существования. Всё вместе это замещало речь, но являлось всего лишь подменой многообразия межчеловеческих связей, иллюзией коммуникации, поскольку при этом он не получал жизненно необходимого: умения соучаствовать, откликаться другому, которое возникает исключительно в ответ на чувства этого другого. Ребенок становится вещью, потому что люди, ухаживающие за ним, следят за ним, как за вещью, и обращаются как с чем-то неодушевленным. Хочешь не хочешь, произойдут какие-то видимые изменения, и слуховые, и обонятельные. А ведь все это – принимается ребенком за речь, доставляя наслаждение или воспринимаясь как пустой звук, и это то, чем кормится его символическая функция.
Аутисты живут. Совершенно здоровые дети, по большей части не страдающие ни одной болезнью, они великолепны. Но, вырастая, они мало-помалу сгибаются, перестают ходить в вертикальном положении, становясь похожими на волков в поисках пропитания; они, люди, только и делают, что ищут, куда бы (неважно куда) влезть, что бы такое (неважно что) схватить. Им постоянно чего-то не хватает: они неистовствуют, буйствуют… Их начинают изолировать. Они – те взрослые, что лишены критического к себе отношения, они смешивают вожделение, притязание и потребность, путая одно с другим, совершают убийства, проявляют неоправданную жестокость[198], насилуют, как г-н Проклятый[199].
Аутисты не знают, кто они. Тело их – не их. Разум у них находится неизвестно где. Их существование на свете закодировано на смерть вместо того, чтобы быть закодированным на жизнь. Для взаимоотношений с другими они мертвы, но они в полном смысле живы для совершенно непонятно чего, что может быть ими воображено.
Ребенок, страдающий аутизмом, телепат. У меня был такой пример: девочка пяти-шести лет. Ее мать рассказывала мне, что ездить с ней в поезде было невыносимо – она говорила тогда, когда хотела, и говорила о людях, которые ехали с ними по соседству, правду… Однажды соседка по купе сказала матери: «Я еду в Париж увидеться с мужем…», а ребенок отрезал: «Это неправда, это не ее муж, это господин, которого ее муж не знает…» Она говорила странным голосом, не фиксируя взгляд, как сомнамбула.
У этой девочки был особый случай аутизма, при котором бездействовали ноги и нижний отдел; она не могла стоять; ее нужно было носить; она не могла ходить, да и сидеть одна без поддержки – тоже. Если она оказывалась где-нибудь вне дома, ее надо было класть на землю. По правде сказать, мне показалось, что под аутизмом здесь скрывается чрезвычайно ранняя истерия.
Помню, как я увидела ее впервые. Принес девочку отец, потому что для матери она была слишком тяжела и велика. Девочку положили на пол, на ковер у меня в кабинете, а я стояла и ходила над ней. Я хотела понять, начиная с чего она не была в состоянии вертикализироваться, ведь человеческое существо – существо, которое рождается вертикальным. Я отталкивалась от образа, который имеет ребенок о своем теле: его тело – фаллической формы. Он рождается стоя, так как родовые пути матери – как раковина, рог изобилия, который в основании, в центре материнского тела, узок и все больше и больше расширяется к влагалищу и наружным половым органам; ребенок появляется, и, не будь силы тяжести, он бы оказался лицом к лицу со своей матерью; в том и состоит акт рождения.
Поскольку малышка не села тогда, когда это полагалось, решили, что у нее энцефалопатия. Когда я увидела ее впервые, особой надежды у меня не было – передо мной была девочка, которая закатывала глаза и имела какой-то совершенно потерянный вид. Если она не прислонялась к своему отцу или матери, ее ноги, вялые, неподатливые, отказывались ее слушать – она едва-едва ими передвигала. На первый взгляд казалось необходимым, чтобы верхняя часть ее тела стала частью тела отца или матери, – тогда низ ее тела не будет болтаться, как тряпичный. Но когда я за ней понаблюдала и присмотрелась, что-то у меня в мозгу «щелкнуло»: если девочку отнимали от тела матери, она становилась совершеннейшей тряпичной куклой, а когда была возле отца, то застывала; ее ноги никак не напоминали тряпичные, они напрягались. Значит, у нее не паралич нижних конечностей. Девочка мнила, что она – все еще часть своей матери, и не управляла нижней частью собственного тела. Итак, она лежала на полу, у меня в кабинете. И я двумя руками обхватила ее чуть ниже талии, у пупка, и в мгновенье ока подняла ее, без особых усилий – усадила; она стала сидеть. Затем одним махом я выправила ее талию так, чтобы ступни коснулись земли. И я сказала: «Вот так ты будешь теперь стоять сама». В следующий визит девочка уже ходила по моему кабинету, все трогала, только вид у нее был отсутствующий и она не шла к своей матери. Она не знала своего тела, кто она физически, как если бы низ тела был у нее материнским, а ноги – отцовские (отец долго носил ее на руках). Я начала работать с матерью, сопровождавшей ребенка. Отец в свою очередь тоже подвергся психоанализу. На протяжении долгих лет в замке своего родителя он пребывал в весьма напряженной, драматической ситуации: имел заработную плату ниже S.M.I.C.[200], что исходило от отца-террориста, который управлял заводом и который его, инженера, вынуждал быть слугой. Сын хотел выйти из этого унизительного положения, он не желал быть вещью, собачкой, беспрекословно выполняющей любые приказы отца, и предпринимал всяческие попытки вести дело так, чтобы оно позволяло кормить все семейство (все они жили за счет этого завода). Уйти не мог, поступи он так – семья была бы разорена: дедушка с материнской стороны был дряхл и неспособен возглавить дом. Что касается матери ребенка, это была офицерская дочка, которая прекрасно общалась, как все офицерские дочки, которые никогда подолгу не живут в одном и том же гарнизоне (раз шестнадцать, кажется, переезжали они с квартиры на квартиру, когда она была ребенком). Но ее мать и сестры всегда могли как-то устроиться и обустроить какое угодно жилье так, что в нем можно было жить; ну так вот, истинно офицерская дочка, которая не задается метафизическими вопросами, живет, отдавая предпочтение материальным и социальным, – мило и с полным сознанием гражданского долга. Тем не менее двух первых детей она имела здоровыми. А вот последняя – та девочка, которую показали мне, – очень болела с самого рождения, будучи поражена теми странными аномалиями, которые я сочла за раннюю истерию. Что же все-таки произошло? Ребенок попросту на два года отставал в своем развитии: в качестве новорожденной девочку вернули матери только в два года. Я сказала ей, что ее девочка, по всей видимости, совсем не глупа, и она воспряла духом.