Две жизни - Лев Александров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уже много времени, милый. Осталось десять минут. Ты возьми весь рюкзак. Хоть два дня сыт будешь. Там табак есть и десять пачек Беломора. Ты почему столько времени не куришь? Я не спросила, есть ли у тебя.
— Я, Лиза, бросил курить. Только лишние мучения. Теперь уже и не тянет. Табак и папиросы возьму, это здесь деньги. А рюкзак этот к вечеру будет пустой. У меня друзья в бараке есть. Если бы их не было, урки украли бы или отняли. Пока мы вместе, нас боятся. Самое важное здесь, чтобы боялись. Уважали и боялись. А сам ты бояться не должен. На рожон не лезть, но и не бояться. Дай я все-таки в карманы конфет немного положу и сало в тряпочку заверну. Для себя.
— Шурик, я через год летом опять приеду. С Борисом приедем, у него летом каникулы. С Гребенщиковым я договорюсь. Он здесь, вроде, хозяин.
— Я буду ждать. Это счастье, когда есть чего ждать. До сих пор у меня не было. Ждал только ежедневного, заглядывал вперед на несколько часов, от силы дней. А теперь можно будет смотреть вперед на год с лишним.
В дверь постучали и сразу отворили. Вошел сержант, за ним Виктор.
— Свидание окончено. Собирайся, Великанов, одевайся и на выход. Дай-ка мешок, я обязан проверить, есть ли недозволенное. Ого, богато жить будешь. А папиросы тебе зачем? Ты ведь не куришь. Небось спекулировать собираешься. Ладно, табак я оставлю, а Беломор конфискую, не полагается.
Виктор отстранил сержанта.
— Ложи назад, Сердюков. Майору скажу, он тебя за мародерство не похвалит. Это дело зэка — что с посылкой делать. Захочет — тебе подарит, захочет — сам курить начнет. Вот так-то лучше. Прощайтесь, Елизавета Тимофеевна, а то муж ваш на обед опоздает. А нас майор ждет.
Гребенщиков встретил Елизавету Тимофеевну тепло. Пожал руку, сам помог снять пальто.
— Садитесь, садитесь, товарищ Великанова, как прошло свидание? Вам не мешали? К сожалению, только три часа, больше не властен. И то потому, что выходной. А в рабочие дни никто не имеет права нарушать трудовой процесс. Они ведь у нас не просто работают, а перевоспитываются. Впрочем, я это вам уже раньше объяснял. Я что вам сказать хотел. Вы в Москве, наверное, всякие заявления пишите, о пересмотре дела хлопочете. Я знаю, все пишут. Так вы о вашей поездке, о том, что в лагере его видели, не пишите. Мало ли кому эти бумажки попадут. Неправильно понять могут. А друзьям супруга вашего, о которых Кораблева говорила, скажите при случае о моем к вам отношении. Не надо мне ничего отвечать, вы меня поняли, и ладно.
— Спасибо, товарищ майор. Я сказала мужу, что постараюсь будущим летом снова приехать. И сына привезти. Можно ли будет в июле? У сына каникулы, он студент, в МГУ учится.
— В июле, говорите? Думаю, что смогу устроить. И подольше, чем сейчас. В университете, говорите? И приняли? Хорошие у вас друзья, товарищ Великанова. Не боитесь сына везти? Не повредит ли это ему в дальнейшем? Ваше дело. Вы за месяц, примерно, предупредите. Кораблевой писать не надо. Лучше всего Виктору, я сейчас адрес на бумажке напишу. Так, мол, и так, дорогой Витя, собираюсь приехать в Томск к родственникам, может быть увидимся. Виктор вас и устроит, когда приедете. Вы за хлопоты ему из Москвы хороший коньяк, бутылок пять-шесть привезите, он, небось, и не пробовал.
На следующий день Елизавета Тимофеевна уехала из Дунина. Чемодан был легкий. Софья Петровна уговорила ее одну белоголовую бутылку взять с собой. В Томске билет на Москву продадут, но закомпостировать его на станции Тайга трудно. Вернее будет проводнику общего вагона вместе с билетом бутылку показать, а отдать уже в вагоне.
В начале июня сорок первого Елизавета Тимофеевна послала условленное письмо Виктору, но в июле ехать побоялась. С начала августа Бориса уже не было в Москве.
Ранней весной сорок третьего Елизавета Тимофеевна получила письмо. Оно лежало в ее почтовом ящике. Конверт был без марки, с адресом и фамилией. Обратного адреса не было.
Дорогая Елизавета Тимофеевна!
Пишет Вам Кораблева Софья Петровна, помните такую? Пишу с оказией, так что напишу Вам все, как есть. Александр Матвеевич скончался. Этой зимой в лагере стало совсем плохо. Кормить почти перестали, бараки не топили. Умерло очень много народа. Трупы по неделям лежали на нарах. Володя мне сказал, что умер Александр Матвеевич тихо, очень ослаб. Случилось это в декабре прошлого года, но я не смогла сразу Вам сообщить, потому что не было оказии. Сейчас Володи здесь уже нет, его отправили на фронт. А Гребенщиков еще тут. Он теперь комендант лагеря. Старого коменданта за пьянство разжаловали и, говорят, тоже отправили на фронт в штрафной батальон. А я живая пока. Ничего, кроме 250 граммов хлеб в день, я на свои второсортные карточки здесь купить не могу, но не жалуюсь. Прошлым летом всем разрешили заводить огороды, сажать овощи и картошку. Так что держусь пока. Дай бог, переживем войну, свидимся. Напишите мне коротенькое письмецо. Как Вы, как и где Ваш Боря? О моем письме не упоминайте.
Ваша С.П.Кораблева
3 марта 1943 г.
Глава IV. БОРИС
1.Борис Александрович ждал Лютикова. Ужин был уже на столе: бутылка «Енисели» и две «Киндзмараули» тифлисского розлива, грузинский аспирант привез. Севрюга горячего копчения, икра, крабы (попросил Алексея Ивановича взять для него в академической кормушке на Ленинском), салат, несколько бутылок Боржоми. Сергей никогда к Борису закуску и выпивку не приносил, знал — обидится.
Сейчас придет, и академик и герой. Сколько было людей в жизни, близких и дорогих; любовь — верилось, до гробовой доски, семья — опора счастливой старости, друзья — единомышленники и надежная защита в любой беде. А теперь, когда все или почти все уже позади, оказалось, что ближе этого приспособленца и карьериста никого нет и, вроде, не было. Сейчас придет, самоуверенный, циничный, доброжелательный, благополучный до омерзения и все понимающий.
Звонок. Условный звонок, с давних пор у них принятый, торжественно объявляющий: это я! Три коротких, короткий, длинный и два коротких. СЛ, Сергей Лютиков идет, двери настежь!
— Привет, Великан! Дай-ка я на тебя посмотрю. Да ты совсем неплохо выглядишь. Лысеешь только катастрофически. Нужно тебе будет какую- нибудь патентованную мазь привезти. Говорят, если верить, помогает. Новые не вырастают, но старые задерживаются. А то я тебе опять только пилюльки да духовную пищу привез. Не разворачивай, успеешь.
— Заходи, Сережа. Давай сразу в столовую, я есть хочу, это теперь со мной не часто бывает. Поужинаем чем бог послал.
— Бог послал вполне прилично. У цековской номенклатуры не лучше. Зачем же столько спиритус вини? Мы с тобой старые хрычи, не выпьем, открывать жалко. Постой, коньяк уносить не надо. Мы за ужином одну бутылочку вина прикончим, другую ты сразу в холодильник убери. А коньячок потом за разговорами попивать станем. Я по-ихнему привык: за едой не разговаривают, только тосты произносить можно. Кстати, произносить, а не поднимать. А наши дубы всегда поднимают: "Разрешите поднять тост за здоровье вашего превосходительства и сопровождающих вас лиц!" Хорошо еще переводчики исправляют. Так вот, разговаривать надо за коньячком или за кофе с ликером и сигарами после еды. Мы с тобой ведь сегодня долго разговаривать будем. Я хоть на всю ночь. Соскучился по тебе, по российским разговорам и спорам о мировых проблемах, разговаривать мне, кроме тебя, не с кем. Я и там, и тут целыми днями наглухо застегнутый. Валя и ребята мои не в счет. Это семья. Там абстрактные и серьезные разговоры не допускаются. То есть в твоем (да и в моем, когда я с тобой) смысле серьезные. Там серьезным другое называют.
Борис Александрович давно уже сидел за столом и молча слушал. Пусть поговорит. Смотри, как волк в клетке, взад-вперед ходит. Это у него переходный процесс. Нельзя же сразу из его жизни на мою переключиться.
— Я никак не могу понять тебя, Борька. Почему ты живешь один? Ну, ладно, с твоей законной расстались, обратно не склеишь. Расстались-то из-за Лены. Тоже не понимаю. Двадцать лет обходились, вроде притерлось. И вдруг на старости лет развод. Если уж развелся, то почему Лена не с тобой? Иначе на кой разводиться было?
— Не люблю я об этом говорить, Сережа. Ты же знаешь, исповедей не терплю.
А что тут скажешь? Все просто: стар стал. Двадцать лет украдкой любить — одно, а ломать жизнь, заставить немолодую уже женщину бросить какую-никакую, а семью — другое. Не решился. Если совсем честно, то и заговорить об этом побоялся, побоялся услышать, что не хочет. Так и кончилось. Разрыва не было, постепенно кончилось, само собой.
— Не терпишь, не надо. Давай ужинать. Налей мне. Э, да у тебя руки дрожат, я сам налью. Я люблю у тебя эти зеленые бокалы с вензелями. Всегда покойницу барыню вспоминаю. Не любила она меня, плебея и выскочку. А я ее любил. Давай-ка первый за нее выпьем. Уже лет двадцать, как она скончалась, или больше?