Золи - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У дедушки теперь не было времени на строительство стен. Он говорил, что они держатся на фабричном цементе, но если бы ему пришлось построить новую стену, то сделал бы это по-своему, и в ней камни скреплялись бы тем, что он называл своей хитростью.
По вечерам он снова настраивал радио на польки, не желая слушать новости о войне. Некто Чемберлен, говорил дедушка, превратился в тряпку, о которую вытирают ноги. Дедушка сидел на крыше нашей кибитки и пил горькую, пока не засыпал под звездами. Тогда я настраивала радио на другую волну и слушала новости сначала на польском, а потом на словацком. Разумеется, цыганского радио не было, и мы не знали новостей о своем народе.
— Кому нужны новости, — говорил дедушка, — когда они рыщут повсюду вокруг нас? Свинье не нужно золотое кольцо в пятачке, чтобы знать, где лечь поспать, верно?
Мать Конки поехала в Попрад, но заблудилась в переулках рядом с фруктовым рынком. Ее все искали, но она попалась милиционерам. Они завели ее в книжный магазин и там, в помещении за торговым залом, повалили на стол. Смеялись над ее длинными ногтями, говорили, что они очень красивы. Один сказал, что ногти ему так понравились, что он хотел бы унести их с собой, чтобы подарить жене. Мать Конки лежала на спине и видела только темную заплатку на потолке у себя над головой. Потом комната закружилась перед ее глазами. Один милиционер держал ее руку, другой — плоскогубцы. Они вырвали все ногти один за другим, не тронули лишь мизинец. Сказали, что если у нее будет цыганский зуд, то этим пальцем она сможет себя ублажить.
Из ногтей милиционеры сделали бусы, которые надели ей на шею. После этого ее выставили из книжного магазина на улицу, и там она упала в обморок. Милиционеры вышли за ней следом и отвели ее в больницу, сказали, что она разбила себе коленку.
— Позаботьтесь о колене этой женщины, — сказали они медсестре, — очень важно, чтобы вы обработали рану.
Они всё говорили о коленке. Медсестры подняли мать Конки с земли. Руки у нее были окровавлены.
Они пытались помочь ей, но она ушла, как только смогла. Никто из наших не любил оставаться в больнице среди больных и умирающих. Неподходящее это место для живого человека. Отец Конки повез жену домой в телеге, она лежала и плакала. Завязанные кисти рук были огромны, белые бинты, сколько мать Конки их ни кипятила, вскоре стали коричневыми. Она не выходила из кибитки, каждый день разбинтовывала руки и держала пальцы в отваре листьев щавеля, потом наносила мазь из заболони с ромашкой. На свои руки она смотрела так, будто они принадлежали кому-то другому. Конка говорила, что ее мама плачет не от боли, а оттого, что больше никогда не сможет играть на арфе. Она пробовала щипать струны подушечками пальцев, но они сразу начинали кровоточить, и она поняла, что обречена.
Книжный магазин, где мать Конки пытали, сгорел. Когда дедушка и отец Конки вернулись из города, от них пахло бензином. Мы устроили пир. Стены палатки трепетали на ветру, и дедушка пел «Интернационал». Я уже не в первый раз слышала эту песню, но теперь дедушке подпевала даже Элишка. Она тоже сочинила песню: «Есть камни, которые хорошо кидать, есть крыши, которые еще лучше сжечь». Даже дедушке песня понравилась. Помню последний стих в ней: «Колючие ветки пусть прорастут из поганых сердец Хлинки».
Нам следовало поспешить. Мы смазали оси кибиток и попрощались с польскими братьями и сестрами. Элишка, которая вышла замуж за Вашенго, поехала с нами. Перед расставанием мы собрались в кружок у палатки, и дедушка сообщил нам новости: появился закон, по которому на всякий имеющийся у нас музыкальный инструмент требовалось разрешение. На арфах теперь не поиграешь, по крайней мере, какое-то время. Их похоронили в огромных деревянных ящиках, которые мужчины сделали из кленов, росших в лесу Желтого Фермера. Вырыли огромные ямы и уложили в них ящики, засыпали землей, насадили в нее ежевики и других кустов и присыпали листьями, чтобы чужаки не смогли найти. Мы с Конкой побежали к месту захоронения, топали по земле и делали вид, что слышим доносящуюся снизу музыку. Тогда я сочинила песню, в которой говорилось, что в земле дрожат струны. До сих пор помню каждое слово этой песни: «Арфы слушают, как над ними растет трава, а трава слушает звуки, рождающиеся под ней на двухметровой глубине».
В тот вечер мы покинули владения Желтого Фермера. Мы ехали по грязи, нас хлестал дождь, и колеса кибиток увязали в лужах. Мы осторожно вытаскивали их и шли дальше, находя дорогу по костям и охапкам соломы, брошенным в глубокие ямы, и другим знакам. Мальчик моего возраста, Бакро, кузен Конки, шел рядом со мной. Думаю, он уже тогда желал меня. Бакро подолгу смотрелся в зеркало, укрепленное на задней стенке кибитки, и приглаживал свои черные волосы. Мимо нас проходила колонна танков. Последний из них остановился: танкисты решили обыскать нас. Влезая в кибитку, они не вытирали ноги. Мы с Конкой спрятались под пуховым одеялом, но вошедший милиционер сразу поднял его, вытер ногу в грязном сапоге о наши платья и плюнул в нас. Для цыганской девушки ничего оскорбительнее и быть не может. Когда они ушли, мы обозвали их свиньями, жабами, змеями. Грязными низкими ублюдками.
Мы двинулись дальше, шли пешком под стук лошадиных копыт. Бакро шепнул мне, что будет защищать меня, что бы ни случилось, но дедушка строго взглянул в нашу сторону. Я взглянула на Бакро, но в животе у меня не екнуло, как случалось, когда я смотрела на других парней.
Вечером дедушка выпряг Рыжую, стал между оглоблями кибитки, поднатужившись, приподнял ее и слегка повернул, а я в это время подложила под колеса небольшие камни. Утром мы двинулись дальше.
По радио сообщали о событиях в разных уголках страны, которую мы теперь называли Словакией. По названиям их легко было перепутать с Богемией, Моравией, Германией, Венгрией, Польшей и Россией, поэтому дедушка однажды вечером сказал, что в скором времени все это назовется Романестаном или Советской Россией. Но кто-то возразил, что это может стать Америкой, где