До последней капли крови - Збигнев Сафьян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такой смуглый, с чубом. Может, встречались на фронте или в госпитале?
— Нет.
И только когда остались одни в маленькой комнатушке Ани, они смогли поговорить свободно. Аня разложила на полу матрац, и Зигмунт тотчас же улегся. Столько хотелось ему ей сказать, столько хотелось узнать о ней, так ему по крайней мере казалось, когда шел сюда, когда сидел на кухне, а теперь он молчал, как будто все было ему ясным и понятным и одновременно как будто бы о самом главном не следовало говорить.
— Этот лейтенант Петров погиб два месяца назад, — сказала Аня.
— Понятно.
— Устал? — спросила она.
— Немного. Расскажи о себе.
Усмехнулась.
— Работаю, оказалась нужной; в госпитале как в госпитале, сам знаешь. Всем тяжело, и мне тяжело. Видел, как мы живем, но никто не жалуется…
— Ну, а поляки, товарищи?..
Аня минуту молчала.
— Есть нас здесь немного… Янка, Хелена, Тадеуш… Приезжала Ванда. Работают в польской редакции радиокомитета… Мне тоже предлагали, но я предпочла госпиталь, и поэтому у меня нет для них времени… Видишь ли… дело не только во времени, мы здесь как бы на обочине, и я это переживаю. Что мы должны здесь делать?
— И ты задаешь такой вопрос?! — возмутился Павлик.
— Можно, разумеется, найти простой ответ, — прошептала Аня, — но подумай… Я вижу иногда этих, из посольства, ходят в польских мундирах, есть польская армия, которая будет сражаться здесь… Иногда я думаю, что тоже должна вступить в эту армию. Знаю, что ты на это скажешь… Я была в Коммунистическом союзе польской молодежи и не изменила своих взглядов. Но коммунисты сражались в Сентябре, ты — тоже. Ну что ж из того, что это была буржуазная армия?
Павлик прикрыл глаза.
— Сейчас совершенно иная ситуация, — промолвил он наконец с трудом. — Впрочем, я не знаю, что будет со мной. Если меня не возьмут в армию, а не возьмут наверняка…
— Спи! — перебила его Аня. В ее голосе он уловил разочарование. — Завтра поговоришь со своими товарищами, ты же их знаешь…
Конечно, знал. Тадеуша, который вот уже несколько лет находился в Советском Союзе и считался одним из наиболее способных партийных теоретиков; Янку, полную темперамента и оптимизма, и если это был даже, как утверждали некоторые, наивный оптимизм, то он был трогательным и помогал ей выжить; Хелену, живую, нервную, всегда больше всех знающую… В небольшой комнатенке, выделенной радиокомитетом польской редакции, было по-домашнему уютно. Но именно этот уют вызывал у Зигмунта неприязнь; далеко от передовой, думал он, от линии фронта и каких-либо настоящих дел.
— Резервисты, — сказал он громко.
Тадеуш, высокий, лысый, выглядевший старше своих сорока лет, тотчас же возмутился. Мелкими шажками он расхаживал по комнате и выговаривал:
— Я тоже вступил бы в армию, но меня с моим сердцем не возьмут, как и тебя с твоими легкими. Ты действительно думаешь, что нам здесь нечего делать? А может, впервые появилась единственная возможность добиться коренного перелома?.. Сикорский не в состоянии проводить последовательно новую политику.
— Хочешь составить ему конкуренцию или альтернативу?
— Да нет. Мы поддерживаем Сикорского, когда он последователен, но только мы…
— А что означает это «мы»? Горсточку коммунистов из Советского Союза?
— Так вот, мы, — продолжал, как ни в чем не бывало, Тадеуш, — можем предложить новую перспективу. Подумай только: Польша, вернувшаяся на западные земли, отказавшаяся от многовекового балласта завоеваний на востоке…
— Не время думать об этом, когда немцы стоят под Москвой.
— Итог войны может быть только один, — констатировал Тадеуш, — именно этого не понимает Сикорский. Мы уже теперь должны и обязаны формировать облик новой Польши, демократической, связанной дружбой с Советским Союзом, такой, в которой каждый честный поляк, патриот, найдет себе место… Сегодня мы имеем десять минут на антенне, а завтра, может, будем иметь свой журнал…
Зигмунт иронически усмехнулся.
— Это весьма общий лозунг. Что значит: место для каждого поляка? Неопределенное национальное согласие и неопределенные западные границы. Что, может, выторгуем себе чего-нибудь в послевоенном мире? Это я уже где-то когда-то слышал: вначале независимость, потом социализм…
— Неуместная ирония, — прошептал Тадеуш. Он прервал свое хождение и уселся на диване рядом с Павликом. — Мы здесь не резерв. Сегодня Сикорский представляет Польшу, но не только он будет определять ее будущее. Может, наше представление о Польше пока еще лишь фантазия, но завтра… И подумай. Там будет создана партия. Неужели ты считаешь, что все безоговорочно поддерживают политику Лондона? Не замечают ее непоследовательности, слабости, опасности? А поляки в Советском Союзе? Разве они верят только Сикорскому?
— Советские товарищи, — вмешалась вдруг Аня, — нам тоже не всегда верят. Сколько польских коммунистов… — И умолкла, заметив неодобрительный взгляд Зигмунта.
— Обиды, претензии… — Тадеуш повысил голос. — Ну и что, что многие страдали? Ну и что, что нам теперь тяжело, что мы страдаем, что ищем свое место? Надо смотреть в будущее. Бывают несправедливости, которые не заслонят…
— О каких несправедливостях ты говоришь? — язвительно перебил его Павлик.
— Ты не знаешь.
— Не знаю. А ты по-прежнему никому не доверяешь.
— Не бей по мне из тяжелой артиллерии. — Тадеуш снова повысил голос. — Я верю в будущее! Люди многое пережили; если мы об этом забудем, никто нам не поверит.
Будущее! Павлик перестал слушать. Хелена говорила о возможностях издания журнала, Янка рассказывала о Ванде [28], что она пишет сейчас повесть о борьбе на занятых врагом территориях, а он думал о своем батальоне, который где-то недалеко от Москвы… Кто из товарищей погиб? Жив ли еще Боря, который раньте продавал куклы на площади Маяковского в Москве и все время рассказывал о своей жене Соне и дочурке Вере, которые приходили перед закрытием магазина посмотреть, какие куклы — а они знали их всех — проданы… Или грузин Георгий, который никак не мог научиться говорить по-русски… Леня, самый старший из них, осужденный до войны на пять лет пребывания в лагерях, никогда не говорил за что… Павлик подумал, что в батальоне все было ясным и понятным и что теперь речь идет только о том, чтобы сражаться, а будущее… «Боже мой, можем ли мы что-то знать о будущем?»
— Трудно представить себе, каким будет послевоенный мир, — услышал он голос Тадеуша, — но можно по крайней мере предвидеть…
Заметки Тадеуша, сохраненные, помимо воли автора, его женой Евой…Меня самого удивляет потребность написания этих заметок. До этого я писал только то, что должно было публиковаться, что служило партии, писал статьи, тексты листовок и выступлений и никогда не писал никаких воспоминаний или размышлений, предназначенных для себя. Зачем? Чтобы они попали в руки полиции?
Теперь же я хочу привести в порядок свои мысли, пытаюсь найти ответы на вопросы, которые будут поставлены завтра; впрочем, люблю разговаривать на эту тему с Альфредом [29], хотя не всегда с ним согласен: его идеи кажутся мне чересчур смелыми. Ева уже спит, я прикрываю лампочку газетой и прислоняюсь к печке, которая еще несколько часов назад производила впечатление теплой.
Завтра… Как же мало мы знаем! В сердце этой огромной страны мы можем только наблюдать за борьбой, от которой зависят судьбы мира. Мы оказались в стороне от основных событий, являемся возможностью, шансом, а когда выходим на пару минут в эфир, то кто нас слышит, до кого доходят наши слова? Польшу представляет Сикорский. Я был на аэродроме, когда он прилетел в Куйбышев. Должен был пойти, хотя это было не так-то легко. Слушал «Мазурку Домбровского» [30], видел бело-красные флаги рядом с красными, и у меня, просидевшего семь лет в Польше в тюрьме, год в Березе [31], сильнее забилось сердце. Я никому не сказал, что был там… А впрочем, может, они и знают. Я сказал Альфреду: «Необходимо глубокое преобразование нашего движения». Он, разумеется, согласен, но что, собственно говоря, означает слово «преобразование»? Что это за партия, которая создается теперь в Польше и о которой мы так мало знаем? Я разговаривал с Марианом перед его отлетом в Польшу. Думаю, мы испытывали одно и то же, хотя ни один из нас этого не сказал: «Мы должны преодолеть барьер, который коммунисты до войны преодолеть не смогли». Мы не говорили: «Польша», а говорили: «рабочий класс», «революция», «социализм». Гибли в Сентябре, но те из нас, кто оказался по ту сторону Буга, не горевали по поводу гибели буржуазного государства. А я горевал.
Знаю, что Б. обвинит меня в национализме, если об этом узнает. Смешно — я и национализм! Как же по-прежнему мало понимают некоторые из нас! Ванда, положение которой принципиально отличается от моего, поскольку она целиком поглощена своим делом, пишет, выезжает на фронт… Однако, когда день, даже час, бывает здесь, понимает мои мучения. А другие!