До последней капли крови - Збигнев Сафьян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего. Я слишком мало знаю его.
— А о Высоконьском?
— Не знаю.
— Вижу, вы крепкий орешек. — Она вдруг рассмеялась. — Здесь у нас всегда кто-то с кем-то против кого-то, и этого не скроешь.
— Я, — сказал Радван, — не намерен играть в такие игры.
— Прекрасно! — Казалось, Ева Кашельская осталась довольна этим разговором. — Остается один вопрос: как случилось, что вас прислали сюда? Кто был в этом заинтересован? Не Высоконьский же. Вы знаете Кота?
— Видел его несколько раз, я же работал в секретариате Верховного главнокомандующего.
— Понимаю, мне тоже так говорили. — Вдруг стала серьезной. — Здесь не так-то легко, поручник Радван. — И снова сменила тон: — Вашего шефа, Высоконьского, считают ловким игроком, а на самом деле…
— Предпочитаю, — перебил ее Радван, — сам составить себе мнение о майоре.
— Восхищаюсь вами. Значит, никаких сплетен?
— Никаких.
— Увидим. Вы женаты?
— Нет, — ответил он спустя минуту.
— Это тоже большой плюс. Приглашаю в свое купе на рюмку коньяка.
* * *Заканчивалось пребывание Зигмунта Павлика во фронтовом госпитале. Когда ему впервые разрешили с помощью медсестры выйти из здания, в котором еще недавно размещалась десятилетка, на большой внутренний двор, взглянуть на снег, деревья и сожженные дома городка, он глубоко вдохнул морозный воздух и подумал, что и с одним легким можно дышать, и даже нормально.
Он был ранен второго декабря в контратаке под Яхромой. Наступление немцев на Москву к этому времени уже выдохлось, но столица была по-прежнему рядом, и каждый боец чувствовал ее близость, хотя многие из них в Москве никогда не бывали.
Павлик запомнил это утро… Бушевала метель, они видели из окопа только изрезанное стрелковыми ячейками заснеженное поле; кое-где торчали обгоревшие остовы танков, тягачей, автомашин. С минуты на минуту должна была начаться артиллерийская подготовка, бойцы свертывали самокрутки. Боря, фронтовой друг, протянул ему свой кисет, Павлик вынул из кармана кусок газеты, той, в которой была напечатана информация о дружеском визите генерала Сикорского в СССР. Он читал это сообщение с каким-то странным чувством. «Твой генерал», — сказал Боря. «Мой?» Он не хотел признаться даже самому себе, что приезд Сикорского доставил ему удовлетворение, хотя у него не было оснований доверять ни ему, ни кому-либо другому из сопровождавших его генералов и министров, фамилии которых он знал, а деятельность их помнил. Всю свою сознательную жизнь он посвятил борьбе с этими людьми и их правительствами. Подумал про себя: «посвятил», хотя в действительности он отказался от всякого личного счастья, а теперь чувствовал себя в какой-то степени виноватым. «Не мог же я поступить иначе, — рассуждал он. — Но разве я действительно не мог узнать хотя бы того, где и как живет мой сын?» А когда? Четыре года в Равиче [27], потом несколько недель на свободе, когда партия перестала уже существовать и стало очевидным, что Германия вот-вот нападет на Польшу, восемнадцать дней боев в сентябре 1939 года и возвращение во Львов, в котором уже установилась Советская власть. Зося и Збышек живут, наверное, по-прежнему под Калишем. Столько лет прошло уже с тех пор, как Зося заявила, что не хочет больше видеть его. «Я не создана для такой жизни», — говорила она. Действительно, не хотела? А может, надо было… Подумал, что теперь с удовольствием увидел бы своего сына, которого он, собственно говоря, не знал, и его удивила эта неожиданная тоска по нему.
Ему удалось вступить в Красную Армию через восемь дней после эвакуации из Львова. Он гордился тем, что его не послали в строительные батальоны, но все время боялся, что могут послать. Эта участь постигла многих его товарищей по партии, которым не доверяли… А почему они должны были им доверять? Людей надо долго проверять… Он повторял про себя эти две фразы, и всякий раз они причиняли ему боль. Но он привык переносить ее, считал себя твердым человеком, убеждал, что должен таким и быть.
Аня, его младшая сестра, которая уехала вместе с ним из Львова и от которой он получал теперь письма из Куйбышева, сказала как-то, когда они еще жили во Львове: «Иногда я думаю, что это не твердость, а бесчувственность». Речь шла о ком-то, с кем обошлись тогда несправедливо, обвинили, возможно, без всяких оснований. Возможно? Нельзя же рисковать, если ставка так велика. Что значит отдельная человеческая жизнь? «Вы говорите о счастье миллионов как о какой-то статистической величине, как будто бы счастье миллионов не складывается из множества индивидуальных радостей отдельных людей».
Он вспомнил ушедшего на пенсию учителя, который жил в том же доме, что и он, во Львове. Именно так он говорил. Смешной старичок. Сомнения старого интеллигента. А он, Зигмунт Павлик, не испытывал таких сомнений. Тогда, под Яхромой, когда, ожидая приказа о наступлении, курил свернутую из газеты самокрутку, он думал, что все решается именно здесь и очень хорошо, что он принимает в этом участие.
Интересно, чего тогда, перед боем, хотел от него батальонный комиссар? Этого он никогда не узнает. Замполит роты передал ему приказ явиться в штаб батальона, разумеется после боя. Он подумал, что, возможно, его хотели отправить все же в стройбат, и даже теперь, хотя это не имело уже никакого значения, ему было неприятно вспоминать об этом.
Из той атаки в памяти осталось не так уж много. Он помнил командира роты, который первым вылез из окопа, помнил себя, бегущего по снегу; видел только стелющийся над немецкими окопами черный дым, а потом вдруг — распоротое молнией взрыва небо и… лицо женщины в белом халате, склонившееся над ним. Когда он начал уже вставать, в палату принесли и положили на соседнюю койку молодого парня с круглым, как у ребенка, лицом. На вид он был чуть старше его сына. Павлик часто сиживал на его койке, подавал ему «утку», приносил чай. Сергей, так звали соседа, получил штыковую рану в живот. Зигмунта беспокоило его состояние — врачи часто навещали парня, осматривали его, забирали на всякие анализы и процедуры, но молчали.
— Я вылечусь, папаша? — спрашивал Сергей, так он называл Павлика.
— Конечно, вылечишься, — уверял Павлик. Паренек был интересным, сообразительным, любил поговорить.
— А почему ты, папаша, так мало рассказываешь о себе?
— Наверное, потому, что интересного рассказать мне нечего.
— Ты сам по себе интересный. Поляк, а в нашей армии… Скажи, как поляки относятся к русским?
— По-разному.
— Это еще ни о чем не говорит. Я знаю: интернационализм… вместе сражаемся с немцами, как будто бы все просто и понятно, но какими нас видят в других странах, что о нас думают?
Павлик рассказывал, чем для него в тюрьме и во время подпольной работы был Советский Союз, цитировал стихотворение Броневского о Магнитогорске, но Сергей, казалось, этим все же не был удовлетворен.
— Это ты, ну и, разумеется, коммунисты. А другие? Хотелось бы, — вздыхал он, — увидеть, как выглядит хотя бы Польша, как там живут люди.
— Увидишь…
— Может быть… — И говорил о себе, о своей самой большой мечте: — Сыграть бы партию в шахматы… Я, — объяснял, — сколько себя помню, играл в шахматы, был чемпионом Гомеля, когда заканчивал восьмой класс. В этом году обещали, что буду играть в Москве. Говорили, что мог бы стать гроссмейстером… А гроссмейстеры много ездят по свету.
И Павлик, когда уже набрался достаточно сил, чтобы без посторонней помощи выходить из палаты, отправился на поиски шахмат.
Пользуясь случаем, знакомился с полевым госпиталем. Койки стояли везде: в коридорах, в гимнастическом зале прежней десятилетки, а носилки с ранеными — даже на полу. Постоянное зрелище страданий, видимо, закаляет, ибо Павлик уже ни на что не обращал внимания; им тоже никто не интересовался. Он обращался ко всем людям в белых халатах, которых встречал: к усталому санитару, что, прислонившись спиной к стене, ел суп из котелка, к женщине-врачу, только что закончившей осмотр раненого, которого принесли на носилках, и закуривавшей папиросу, к молодой девушке, бегущей по коридору со шприцем в руке, — с одним вопросом:
— Вы, случайно, не знаете, у кого могут быть шахматы?
Некоторые не понимали, что ему нужно. Санитарка минуту обдумывала вопрос, потом внимательно посмотрела на Павлика.
— Шахматы? — повторила она. — Кто-то вырезал когда-то из дерева шашки, но уже не помню, кто и когда.
Врач велела ему вернуться в палату. Какой-то раненый, приподнимаясь на койке, все повторял: «Дайте покурить… принесите покурить».
Наконец встретил знакомого врача, который время от времени приходил в их палату.
— А, наш поляк, — промолвил врач. — Решили прогуляться? Загляните ко мне.
Они вошли в небольшой кабинет, отгороженный от других помещений фанерной перегородкой. Врач уселся за стол, а Павлику показал на диванчик.