Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фёдор пытается объяснить матери причины непреодолимых для него препятствий, из-за которых он отказывается от написания задуманной книги. Приведём их полностью: «Знаешь, когда я читаю его или Грума книги, слушаю их упоительный ритм, изучаю расположение слов, незаменимых ничем и непереводимых никак, мне кажется кощунственным взять, да и разбавить это собой. Хочешь, я тебе признаюсь: ведь я-то сам лишь искатель словесных приключений, – и прости меня, если я отказываюсь травить мою мечту там, где на с в о ю (разрядка в тексте – Э.Г.) ходил отец. Видишь ли, я понял невозможность дать произрасти образам его странствий, не заразив их вторичной поэзией, всё больше удаляющейся от той, которую заложил в них живой опыт восприимчивых и целомудренных натуралистов».14301 В ответе матери выражается понимание и сочувствие, но и, вместе с тем, убеждение, «что ты немножко преувеличиваешь», что «у тебя, наверное бы, вышло очень хорошо, очень правдиво, очень интересно… Мало того, я убеждена, что эту книгу ты всё-таки когда-нибудь напишешь».14312
Не когда-нибудь, а уже написал: не книгу, но и не какие-то «обрывки записанного», не нарочито уничижаемые им «жалкие заметки», а полноценную биографию объёмом в 37 страниц текста14323 – зрелый, исключительно содержательный и обдуманный до мельчайших деталей (но в то же время какой-то эскизно свежий!) очерк жизни и творчества старшего Годунова, представляющий собой яркую, зримую живописную мозаику, в которой нашлось место и для энциклопедической сводки о выдающемся учёном и путешественнике, и для отца и мужа, по письмам и воспоминаниям жены и сына неповторимого и в этих ипостасях, и вообще – «очень настоящего человека», вокруг которого и рядом с которым на постоянно меняющейся картине оживает всё, что есть лучшего в мире природы и людей. «Отсвет его страсти лежал на всех нас, по-разному окрашенный, по-разному воспринимаемый, но постоянный и привычный»,14334 – с тайной, оставившей многоточие, ведущее в потусторонность. И нисколько не постеснялся автор, а вместе с ним и повествователь, использовать монтаж цитат, извлечённых из путевых заметок и исследований многих русских и зарубежных учёных, и «разбавлять собой», присваивать себе или приписывать отцу впечатления, поступки, мысли тех или иных уважаемых им авторитетов в науке о природе, создавая собирательный образ подлинного учёного, олицетворённый в собственном отце.
Сокрушаясь о том, что ему не удалось, по его мнению, создать нечто «неслыханно прекрасное», Фёдор, похоже, намеренно завышает некую планку притязаний, ставя тем самым на недосягаемый пьедестал образ своего отца, достойный, как он думает, гораздо более фундаментального и масштабного жизнеописания, нежели то, которое он подаёт как комбинацию из энциклопедических данных, личных воспоминаний, отрывков из материнских писем и зарисовок его кочевий, уподобленных приключениям других путешественников-натуралистов. И заодно, чувствуя благодарность и неловкость по отношению ко всем тем, чьими материалами он воспользовался, «разбавив собой» и «заразив вторичной поэзией», – как бы оправдаться за счёт благородства поставленной высокой цели. На самом же деле, действительно необходимая цель в основе своей была достигнута, если не по внешней весомости объёма и академически солидному виду (будучи плодом «всего лишь» сыновних штудий), то по концентрату смысла, знаменующего то, что дороже всего ценил автор: состоятельность жизни и творчества подлинно высокоодарённого человека, преодолевающего все препятствия и даже через самоё смерть входящего в вечность.
«Внешним толчком к прекращению работы послужил для Фёдора Константиновича переезд на другую квартиру»,14341 на этот раз случившийся не по собственной инициативе, а по просьбе хозяйки, фрау Стобой, но, в сущности, по той же самой причине: нетривиальности жильца, ведущего в берлинских пансионах нестандартный образ жизни, при котором либо ему мешают «бескорыстно назойливые» соседи, либо он не устраивает хозяйку, за полночь тратя электричество. И снова это случилось в начале апреля, 1928-го романного года, ровно два года спустя после первого переезда. И конечно же, с помощью доброй Александры Яковлевны, посредницы доброй судьбы, сулившей Фёдору на новом месте, в комнате, снятой «у одних русских», поджидающее его счастье. Он чуть было от него не отказался: ни встретивший его хозяин, некто Щёголев, ни сама показанная ему комната крайне ему не понравились. Но – всего за несколько секунд, через открытую в столовую дверь – мимолётным взглядом оценив поставленную для него судьбой картинку («У дальнего окна, где стояли бамбуковый столик и высокое кресло, вольно и воздушно лежало поперёк его подлокотников голубоватое газовое платье...»), Фёдор неожиданно для себя согласился.14352
Покидая постылую, так и оставшуюся чужой комнату, в которой, однако, он многое передумал и в стенах которой осталась тень его путешествия, Фёдор прощается с ней в лирическом монологе, рождённом жалостью «в лучшем уголку души» и уже настроенном на новый, гоголевский камертон: «Случалось ли тебе, читатель, испытывать тонкую грусть расставания с нелюбимой обителью?».14363 «Пассаж, – отмечает Долинин, – представляет собой стилизацию под обращённые к читателю авторские отступления в прозе ХIХ века, прежде всего у Гоголя».14371 Последняя фраза второй главы говорит сама за себя: «Расстояние от старого до нового жилья было примерно такое, как, где-нибудь в России, от Пушкинской – до улицы Гоголя».14382
P. S.:
Выдержка из отзыва Адамовича на публикацию второй главы «Дара» в 64-м выпуске «Современных записок»: «…Обычно критик воздерживается от суждений до завершения публикации произведения. И в большинстве случаев это оправданно. Но относительно этого повествования об отце героя, столь восхитительного своим мастерством, оригинальностью и вдохновением и не менее восхитительного строками о Пушкине, по-видимому, стоит, так сказать, les saluer au passage. И это не стиль, который удивляет и захватывает, и не способность писать о чём бы то ни было; взамен – это смешение автора с его героем, способность вести огонь со всех сторон, дар найти свою собственную – и никого другого – тему и вывернуть её наизнанку, обсосать до косточек и выжать её так, что ничего не останется».14393
Комментарии, как говорится в таких случаях, – излишни.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Глава третья начинается с того, что герой, уже три месяца живущий на новой квартире, просыпается «с чувством счастья, вчерашнего и предстоящего».14404 Это слово – «счастье», – с первых страниц «Дара» появляясь с частотностью и в контексте, явно заявлявших о нём, как о едва ли не самом ключевом, здесь, однако, впервые связано со счастьем личным, а не только творческим. И оно, это личное счастье, теперь, в свою очередь, инициирует и направляет творческий импульс: «…он снова, после перерыва почти в десять лет, сочинял того особого рода стихи, которые в ближайший же вечер дарятся, чтобы отразиться в волне, вынесшей их».14415 Снова, как и в двух предыдущих главах, Фёдор обращается к воспоминаниям, но это не циклическое повторение, а спираль, восходящая от детских лет и стихов о детстве в первой главе, через отрочество с воспоминаниями об отце и мысленном с ним путешествии во второй, теперь же, в третьей, – к юности и первой любви: «В то шестнадцатое лето его жизни он впервые взялся за писание стихов серьёзно; до того, кроме энтомологических частушек, ничего и не было. Но какая-то атмосфера сочинительства была ему давно знакома и привычна: в доме пописывали все…». И все они перечисляются, каждый – со своим излюбленным жанром: сестра Таня со своим «альбомчиком с ключиком», мать, писавшая стихотворения в прозе, отец и дядя Олег «складывали стишки на случай», – вплоть до тёти Ксении, писавшей только по-французски (особенно популярной в петербургском свете считалась её поэма «La femme et la panthere»), и одного «настоящего» поэта, двоюродного дяди матери, князя Волховского, издавшего «толстый, дорогой ... том томных стихотворений “Зори и Звёзды”».14421 То есть фактически в этом списке присутствуют почти все формы и жанры дилетантской поэзии конца ХIХ – начала ХХ века.