Исповедь гипнотезера - Владимир Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще помню, как-то, в период очередной моей страдальческой влюбленности, о которой я ему не сказал ни слова, Клячко вдруг явился ко мне домой и после двух-трех незначащих фраз, опустив голову и отведя в сторону глаза, быстро заговорил: "Я знаю, ты не спишь по ночам, мечтаешь, как она будет тонуть в Чистых прудах, а ты спасешь, а потом убежишь, и она будет тебя разыскивать… Но ты знаешь, что тонуть ей придется на мелком месте, потому что ты не умеешь плавать. И ты думаешь: лучше пусть она попадет под машину, а я вытолкну ее из-под самых колес и попаду сам, но останусь живой, и она будет ходить ко мне в больницу, и я поцелую ее руку. Но ты знаешь, что ничего этого никогда не будет…"
Я глядел на него обалдело, хотел стукнуть, но почувствовал, что из глаз текут ручейки. "Зачем… Откуда ты все узнал?" — "…У тебя есть глаза".
— И вы говорите, что никакой психолог…
— А вот представьте, при эдаких-то вспышках этот чудак умудрялся многое не понимать, просто не видеть.
Не чувствовал границ своего Запятерья. Не догадывался, что находится не в своей стае, что его стаи, может быть, и вообще нет в природе… Не видел чайными своими глазами, а скорее, не хотел видеть, что была стенка, отделявшая его от нас, стенка тончайшая, прозрачная, но непроницаемая. Мы-то ее чувствовали безошибочно.
Он был непоколебимо убежден, что назначение слов состоит только в том, чтобы выражать правду и смысл, вот и все. Никакой тактики. С шести лет все знавший о размножении, не понимал нашего возрастного интереса к произнесению нецензурных слов — сам если и употреблял их, то лишь сугубо теоретически, с целомудренной строгостью латинской терминологии. Но кажется, едиственным словечком, для него полностью непонятным, было нам всем знакомое, простенькое — "показуха".
В четвертом классе лавры успеваемости выдвинули его в звеньевые, и он завелся: у звена имени Экзюпери (его идея, всеми поддержанная, хотя, кто такой Экзюпери, знали мало) — у экзюперийцев, стало быть, — была своя экзюперийская газета, экзюперийский театр, экзюперийские танцы и даже особый экзюперийский язык. С точки зрения классной руководительницы, однако, все это было лишним — для нее очевидно было, что в пионерской работе наш звеньевой кое-что неправильно понимает, кое-не-туда клонит. После неофициальной докладной Чушкина, претендовавшего на его титул, Клячко был с треском разжалован, на некоторое время с него сняли галстук. Обвинение звучало внушительно: "Противопоставляет себя коллективу". Хоть убей, не припомню, чтобы он себя кому-либо или чему-либо противопоставлял. Народ организованно безмолвствовал. Я был тоже подавлен какой-то непонятной виной… Решился все же попросить слова и вместо защитной речи провякал вяло и неубедительно, что он, мол, исправится, образумится, дайте срок, он больше не будет. Академик заплакал. "Тут чья-то ошибка, — сказал он мне после собрания, — может быть, и моя. Буду думать".
Результаты размышления остались мне неизвестны.
Не постигал и того, почему получает пятерки. Удивлялся: даже заведомо враждебные, придирающиеся учителя (было таких только двое или трое, его не любивших, но среди них, к несчастью, классная руководительница) ставят эти самые пятерки с непроницаемой миной, скрипя сердцем (мое выражение, над которым Кляч ко долго смеялся), — что же их вынуждает?
А всем было все ясно, все видно, как на бегах. Да просто же нельзя было не ставить этих пятерок — это было бы необыкновенно. Учительница истории вместо рассказа нового материала иногда вызывала Клячко. Про Пелопоннесскую войну, помнится, рассказывал так, что нам не хотелось уходить на перемену. "Давай дальше, Кляча! Давай еще!" (У Ермилы особенно горели глаза.)
— А как обстояли дела с сочинениями на заданную тему?
— Однажды вместо "Лишние люди в русской литературе" (сравнение Онегина и Печорина по заданному образцу) написал некий опус, озаглавленный "Лишние женщины в мировой классике". Произведение горячо обсуждалось на педсовете. (У нас в школе было только трое мужчин: пожилой математик, физкультурник и завхоз.) Потом стал, что называется, одной левой писать нечто приемлемое. Кстати сказать, он действительно хорошо умел писать левой рукой, хотя левшой не был. А один трояк по географии получил за то, что весь ответ с ходу зарифмовал. "Что это еще за новости спорта?" — поморщилась учительница, только к концу ответа осознавшая выверт. Он усиленно замигал. "Ты, это, зачем стихами, а?" — с тревогой спросил я на перемене. "Нечаянно. Первая рифма выскочила сама, а остальные за ней побежали".
За свои пятерки чувствовал себя виноватым: не потел, не завоевывал — дармовщина. Но все же копил, для себя, ну, родителям иногда… Еще мне — показать, так, между прочим, а я-то уж всегда взирал на эти магические закорючки с откровеннейшей белой завистью, сопереживал ему, как болельщик любимой команде. Вот, вот… Ерунда, в жизни ничего не дает, но приятная, новенькая. Особенно красными чернилами — так ровно, плотно, легко сидит… Лучше всех по истории: греческие гоплиты, устремленные к Трое, с пиками, с дротиками, с сияющими щитами — и они побеждают, они ликуют! По математике самые интересные — перевернутые двойки, почерк любимого Ник. Алексаныча… И по английскому тоже ничего, эдакие скакуньи со стремительными хвостами…
Пять с плюсом — бывало и такое — уже излишество, уже кремовый торт, намазанный сверху еще и вареньем. Но аппетит, как сказано, приходит во время еды. Хорошо помню, как из-за одной из троек (всего-то их было, кажется, четыре штуки за все время) Кляча долго с содроганием рыдал… А потом заболел и пропустил месяц занятий.
— Однако ж он был хрупок, ваш Академик.
— Да, но странно — казуистические двойки за почерк, к примеру, или за то сочинение не огорчали его нимало, даже наоборот. Пусть, пусть будет пара, хромая карга, кривым глазом глядящая из-под горба! Сразу чувствуешь себя суровым солдатом, пехотинцем школьных полей — такие раны сближают с массами. Ну а уж единица, великолепный кол — этого Академик не удостаивался, это удел избранных с другого конца. Кол с вожжами (единица с двумя минусами) был выставлен в нашем классе только однажды, Ермиле, за выдающийся диктант: 50 ошибок — это был праздник, триумфатора унесли на руках, с песней, с визгом — туда, дальше, в ЗАЕДИНИЧЬЕ…
НЕИСПОЛЬЗОВАННАЯ ПОБЕДА
"Да, Кастаньет, человек в высшей степени непонятен", — сказал он мне как-то после очередной драки, и это "в высшей степени" прозвучало так, что у меня на мгновение потемнело в глазах…
Как вы хорошо знаете, одно дело быть знаменитым, другое — уважаемым и третье — любимым. Я, например, и понятия не имел, что примерно с седьмого класса ходил в звездах, узнал об этом только через пятнадцать лет, на встрече бывших одноклассников, — немногие враги были для меня убедительнее многих друзей. Мой другой близкий друг, Яська, был одновременно любим за доброту, презираем за толщину (потом он стал стройным, как кипарис, но остался Толстым — кличка прилипла), уважаем за силу и смелость, кое-кем за это же ненавидим… "Репутация — это сказка, в которую верят взрослые", — как сказал однажды Клячко. Другое дело, что для каждого эта сказка значит чересчур много.
Я узнал потом, что, кроме меня и Яськи, который умудрялся любить почти всех, в Академика были влюблены еще трое одноклассников, и среди них некто совсем неожиданный, часто выступавший в роли травителя… Был и. о. Сальери — некто Одинцов, патентованный трудовой отличник, все долгие десять лет "шедший на медаль", в конце концов получивший ее и поступивший куда следует. Этот дисциплинированный солидный очкарик, помимо прочих мелких пакостей, дважды тайком на большой перемене заливал Клячины тетради чернилами, на третий раз был мною уличен и на месте преступления отлуплен. Были и угнетатели, вроде Афанасия-восемь-на-семь, гонители злобные и откровенные. То же условное целое, что можно было назвать классным коллективом, эта таинственная толпа, то тихая, то галдящая, то внезапно единая, то распадающаяся, — была к Кляче, как и к каждому своему члену, в основном равнодушна.
Безвыборность некоторых параметров существования ранила его жесточе, чем остальных.
Обыкновения, если помните, не слишком уж церемонна, не слишком гостеприимна: никак, например, ну никак не может пройти мимо твоей невыбранной фамилии, чтобы не обдать гоготом, чтобы не лягнуть: ха-ха, Кляча! Да еще учителя хороши, вечно путают ударение: вместо Клячко, глубокомысленно уставившись в журнал, произносят: Клячко — ха-ха, Клячка, маленькая клячонка, резвая, тощенькая… В самом деле, какой же шутник придумал это Клячко, эту Клячу Водовозную, Клячу Дохлую? Это он-то, которого Ник. Алексаныч прямо так, вслух, при всех назвал гениальным парнем?.. Эх, муть это все, ваша дурацкая гениальность, кому она нужна. Видали вы когда-нибудь вратаря по фамилии Дырка? А нападающего Размазюкина? А полузащитника Околелова? А песню такую старую помните: "П-а-ааче-му я ва-да-воз-аа-а?"