Владимирские Мономахи - Евгений Салиас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михалис давно решил, что он красавицу-сестру выдаст отлично замуж. За последнее время эта мечта как бы осуществлялась: в Высоксе появился славный малый, подходящий жених для сестры, хотя без состояния, но дворянин и князь.
Михалис быстро сошелся с этим князем Абашвили, помог ему стать любимцем Олимпия и вместе с тем стал мечтать выдать за него сестру. Абашвили не только не имел ничего против этого, но наоборот, с самого появления своего в Высоксе, относясь к Тоньке очень внимательно и ласково, теперь был уже глубоко привязан к ней. Но планам князя и самого Михалиса явилось непреодолимое препятствие. Против брака была сама Тонька. Она любила князя, но замуж за него идти отказывалась теперь наотрез. И в этом отказе для Платона Михалиса чудилось что-то подозрительное, странное.
«Почему же прежде она соглашалась?.. А теперь и руками и ногами против этого», — думал он.
Действительно, когда Абашвили только что приехал и остался на житье в Высоксе, понравившись Олимпию, Тонька так приветливо отнеслась к ухаживанию молодого человека, что он был уверен во взаимной склонности. И вдруг с половины зимы она переменилась к князю, а с весны стала даже враждебно относиться к нему.
VI
Через два дня после гаданья Гончий был поражен. Слепая колдунья предсказала верно. Он получил известие о смерти старика и близкого человека… близкого иначе, чем родной отец.
Когда прием по заводским делам кончился, главный и любимый камердинер Онисима Абрамыча, Феофан, тотчас отправился вниз доложить об этом Сусанне Юрьевне и просить пожаловать. Феофан этот считался в Высоксе очень важным человеком, так как он был доверенным лицом Гончего и, пользуясь его большим расположением к себе, часто брал на себя всякого рода ходатайства. Будучи добрым и честным человеком, он, разумеется, пользовался теперь всеобщею любовью.
Этот видный человек уже лет за тридцать, по имени Феофан, был не кто иной, как прежний мальчуган Фунька, служивший мальчиком на побегушках у Аникиты Ильича. Главная должность его, в те времена, заключалась в том, чтобы лететь стремглав чуть не кубарем по лестнице сверху вниз и предупреждать весь дом, чтобы все были настороже, сакраментальными словами:
— Барин идет!..
Попал прежний Фунька в число видных людей лишь по одной причине, но по какой — сам того не знал. Знал про это один Гончий.
Когда прежний Анька, примирившись с Сусанной Юрьевной, был в первый раз у нее наверху, а затем, спускаясь вниз, был арестован обер-рунтом, князем Давыдом, он попросил кого-либо из дежурной дюжины доложить об этом самоуправстве барышне. Но никто не двинулся. Мальчуган Фунька, неведомо почему, из хитрости или просто из жалости, слетал наверх, доложил барышне, что Аньку арестовали и ведут в полицию. И Сусанна Юрьевна немедленно отправилась к Басанову для объяснений.
Онисим Абрамыч узнал об этом деянии мальчика гораздо позднее и случайно, но в тот же день юноша Фунька был уже у него в услужении.
Феофан прошел прямо в комнаты барышни и доложил лично Сусанне Юрьевне, а она немедленно собралась наверх. У нее стало привычкой видеть Гончего всякий день после того, как он занимался делами, чтобы вместе обсуждать все текущие вопросы.
Конечно, Гончему следовало бы ежедневно самому спускаться вниз в апартаменты барышни-опекунши, но она настояла на том, чтобы ей самой подниматься наверх. Это входило в раз принятый ею образ действий по отношению к управителю.
Она неуклонно, систематично, в своих отношениях к нему всячески старалась ставить его вровень с собой, а иногда даже и выше себя. И это немало подействовало на то, что все стали относиться к главному управителю заводов с особого рода уважением.
— Как дозволит Онисим Абрамыч! — было постоянною фразой на устах барышни.
Часто даже в тех делах, которые не касались заводов, касались лишь ее личности, она ставила решение вопроса в зависимости от согласия Гончего.
Поднявшись наверх и войдя в рабочую комнату Онисима Абрамыча, нежно и молча поздоровавшись с ним, она села и вопросительно глядела на него. Этот взгляд часто заменял вопрос: «Ну, что нового?» И каждый день Гончий при этих свиданиях объявлял ей все, что было исключительного и любопытного в деле.
На этот раз Гончий, не говоря ни слова, перешарил на столе несколько бумаг, нашел одну и передал ее Сусанне Юрьевне. Она прочла, а потом, подняв с бумаги на него глаза, вымолвила:
— Это хуже…
— Почему же хуже? — сказал он.
— Хуже! Было бы лучше, если бы он был жив. Все бы это так распуталось, якобы им самим. Как знать, что теперь будет!
— А что же будет?
— Будет, что всякий скажет: дело не чисто! Как же это? Сам же управитель, почти опекун, да является неведомо как, вдруг, главным заимодавцем?
— Золотая моя, ведь все бумаги, документы до последнего клочка бумажки — все ясно, все чисто. А что богатый человек, главный заимодавец заводов, был бездетен, помер и сделал меня наследником всего своего состояния, — тут ничего противозаконного нет. А поэтому и нельзя сказать, что дело нечисто.
— Ну, а я тебе скажу, что непременно будут говорить! — вымолвила Сусанна Юрьевна несколько резче. — Скажут, что этот купец Бабаев…
— Знаю, знаю! — прервал Гончий. — Что он был нищий, никогда ничего не наживал, а я же ему, из доходов заводских воруя, состояние составил с тем, чтобы оно только числилось ему имуществом и по моему требованию или после его смерти ко мне перешло.
— Ну-да! — сказала Сусанна Юрьевна.
Наступило молчание, после которого Гончий заговорил мерно:
— Вот, моя золотая, сто раз я сказывал вам, что, во-первых, эти деньги большущие мною, собственно говоря, не наворованы, а второе — это только одна угроза. Оставят меня эти молодцы на моем месте, ни копейки взыскания с них не будет. Разумеется, если они и вас не обидят… Прогонят они меня, а затем, конечно, вслед за мной и вас, то пускай платят, а уплативши страшные деньги всем кому следует, пускай они с Высоксой провалятся. Будь жив Аникита Ильич, да имей их года, то, конечно, он в какие-нибудь десять лет Высоксу опять бы поднял и очистил. И опять дело бы пошло, как шло при нем и при мне, а эти молодцы, выплатив такой куш, сядут на мели, а через пяток лет будут, если не нищими, то далеко и не богатыми дворянами. Либо то, либо другое: либо мне здесь оставаться, либо уходить.
— Надумать надо что-нибудь, — отозвалась Касаткина.
— Говорил я вам и говорю: никакого способа у меня другого нет. Без отплаты им не могу я уйти. Привык чересчур я за пятнадцать лет иметь в руках важные и любопытные дела и привык к тому, что меня, Онисима Гончего, знают власти в обеих столицах. Да это не главное… Главное, что всякий день с утра и весь день почти до вечера у меня дело есть. Наконец, теперешние заводы, прежние увеличенные да два новых, которые я сам выстроил, — вся Высокса теперешняя — ведь это мое детище, почти такое же, каким было оно для Аникиты Ильича. И вдруг меня два молодца, которые еще недавно были поросятами, сопливыми мальчуганами, по совершеннолетию погонят взашей, думая, что якобы могут сами управиться. Смех, право! Не им под силу такое дело! Добро бы были они дружны, завели бы, пожалуй, сообща по взаимному согласию какого нового управителя, человека не глупого и знающего. А ведь они, как бывало, из-за куска сладкого пирога дрались, так и теперь повздорят в первый же месяц правления. А раздели Высоксу пополам — это, знаете ли, что? Мне говорил один умный человек из Питера, что это будет в некотором роде из Священного Писания суд Соломонов, суд умный: как царь Соломон рассудил дитятю пополам разрубить и двум матерям отдать. Но только в ту пору самозваная мать согласилась, а настоящая — отказалась. А как же будет братьями дело рассуждено? Разделиться двум братьям Басановым значит рассечь Высоксу пополам. А она — не простое имение, где пашут, да сеют, да хлеб в житницы собирают. Высокса, разделенная на две части между двумя злобствующими друг на друга братьями — тот же младенец, разрубленный пополам. Что же будут делать заводы одного Басанова, когда главные домны будут принадлежать другому Басанову? А сделать из Высоксы две Высоксы, отдельные, благоустроенные, на это понадобится лет десять. И, конечно, не нашим молодцам это сделать.