Собрание сочинений. Т. 20. Плодовитость - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда гости уже собрались уходить, произошел еще один забавный эпизод, который показался тем более смешным, что после обильного и сытного завтрака все были настроены особенно благодушно. А произошло все из-за ошибки Констанс, — повернувшись к Дени и глядя на него своими тусклыми глазами, она спокойно попросила:
— Блез, друг мой, принесите мне мое боа, я, кажется, оставила его в передней.
Все расхохотались, а она не поняла почему. И так же спокойно поблагодарила Дени, когда он принес ей боа.
— Благодарю вас, Блез, вы очень любезны.
Последовал взрыв смеха, присутствующие буквально корчились от хохота, таким забавным показалось всем невозмутимое спокойствие Констанс. Что случилось? Что их так веселит? Констанс догадалась наконец о своем промахе и более внимательно присмотрелась к молодому человеку.
— Ах! Ну да, ведь это не Блез, а Дени… Что поделать? Я их вечно путаю, в особенности с тех пор, как они стали одинаково подстригать бороды.
Марианна, опасаясь, как бы Констанс не приняла этот смех на свой счет, тут же рассказала семейный анекдот о том, как она сама, когда близнецы были еще малютками и спали в одной кроватке, будила их, чтобы по цвету глаз узнать, кто из них Блез, а кто Дени. Тут в разговор вмешались Бошен и Валентина, за ними остальные, и все наперебой стали рассказывать самые невероятные случаи путаницы, до такой степени велико было в иные дни и при определенном освещении сходство между близнецами. И среди этого веселого оживления гости распрощались, обменявшись поцелуями и рукопожатиями.
В карете, сославшись на жесточайшую мигрень, которая якобы усилилась во время слишком затянувшегося завтрака, Констанс почти не разговаривала с Шарлоттой. С усталым видом, полузакрыв глаза, она сидела, погрузившись в свои мысли. Когда вслед за Розой вскоре умер маленький Кристоф и смерть его растравила еще не зажившую рану в сердце Фроманов, в ней вновь пробудилась надежда. В те дни она жила в каком-то лихорадочном возбуждении, будто все ее существо воскресло вновь: кровь волнами приливала к лицу, все тело трепетало от какой-то пламенной дрожи, по ночам ее томили желания, которых она ранее никогда не испытывала. О, боже праведный, а что, если в ней проснулось материнство, что, если возвращается плодовитость? Разве не бывает иногда, что мощные деревья, с которых уже облетели листья, вдруг запоздалой теплой осенью вновь покрываются листвой и цветами? Тогда ею овладело какое-то безумное ликование. По мере того как проходило время с того страшного дня, когда Год без обиняков заявил, что у нее никогда больше не будет детей, она все сильнее начинала сомневаться в правильности диагноза знаменитого целителя. Ей не хотелось расписываться в собственной неполноценности, она предпочитала думать, что ошибку допустил другой: ведь ошибиться может даже самый признанный авторитет. Разумеется, так оно и есть, Год ошибся. Она прислушивалась к биению жизни в своих жилах, с трепетом следила за волнением крови, за вспышками желаний, которые она принимала за запоздалые проявления страсти. Как-то ночью, услышав шаги возвратившегося мужа, она, совсем потеряв голову, чуть не поднялась с постели, чуть не позвала его к себе в спальню, поверив в то, что она еще может забеременеть. Потом начались сильные боли, пришлось обратиться к Бутану, и ее постигло новое разочарование, еще один удар, ибо доктор нашел, что это просто преждевременный климакс, хотя ей едва исполнилось сорок шесть лет. При этом он намекнул, что те ухищрения, к которым она прибегала прежде, могли ускорить этот процесс. На сей раз древо жизни увяло окончательно, ничто уже не расцветет на усохшей ветке, с которой облетели последние живые цветы.
Целых два месяца Констанс с затаенной мукой свыкалась с мыслью, что она больше не женщина. И утром, во время крестин, и теперь, сидя в карете рядом с молодой беременной женщиной, именно это последнее поражение, в котором она никому не желала открыться, тая его, как позорную болезнь, придавало ее смеху особую горечь, толкало ее на самые низкие поступки. Дитя, которое она потеряла, дитя, которого она больше не могла иметь, поруганное ныне, неудовлетворенное материнство, которым она так долго и безмятежно наслаждалась, — все это приняло характер болезненной извращенности, злобы, и она сама не смела признаться в том, какие чудовищные планы мести возникали в ее голове. Она винила в своем горе весь мир: и обстоятельства и люди — все ополчилось против нее. А муж, конечно, был самым подлым, самым тупым из всех предателей, ибо он предавал ее уже тем, что с каждым днем все более передоверял управление заводом Блезу, чья жена, если и теряла ребенка, могла тотчас же обзавестись другим. Она с раздражением замечала, что муж ее сразу повеселел и выглядит бесконечно счастливым с тех пор, как она дала ему возможность развратничать на стороне, не требуя от него выполнения супружеских обязанностей, не требуя даже, чтобы он бывал дома. Кроме того, он по-прежнему кичился своим превосходством, утверждал, что нисколько не изменился, и это была правда, — пусть Бошен, прежний рачительный хозяин, превратился в старого гуляку, которого ожидал прогрессивный паралич, но он как был, так и остался практичным эгоистом, берущим от жизни все радости, какие только возможно. Он катился по наклонной плоскости и с восторгом принимал услуги Блеза, радуясь, что нашел смышленого и работящего человека, который, сняв с его плеч непосильное бремя, в то же время добывал деньги для его, Бошена, развлечений. Констанс знала, что муж собирается взять Блеза компаньоном в дело и даже получил уже с него крупную сумму, чтобы заткнуть дыры, оплатить долги, которые он скрывал от жены, — результат неудачных сделок и грязных похождений. Сидя с закрытыми глазами в карете, она растравляла свои раны, ей хотелось кричать от бешенства, хотелось броситься на Шарлотту, на эту молодую женщину, на эту любимую жену и плодовитую мать, отхлестать ее по щекам, выцарапать ей глаза.
Потом она вспомнила о Дени. Зачем его повели на завод? Неужели и этот тоже начнет грабить? Правда, Дени, хотя он и не имел пока никакого положения, отказался работать вместе с братом, считая, что двоим на заводе делать нечего. Он обладал солидными познаниями в области механики и лелеял тщеславную мечту стать руководителем большого предприятия; благодаря своим знаниям он как неоценимый советчик всякий раз появлялся на заводе, когда там разрабатывали модель какой-нибудь сложной сельскохозяйственной машины. Констанс, однако, тотчас же отогнала мысль о Дени: этот не внушал ей серьезных опасений, на заводе он человек случайный и, быть может, вскоре обоснуется где-нибудь на другом конце Франции. Ею снова завладела мысль о Блезе, до того назойливая, что у нее даже дыхание сперло, и вдруг ее осенило: если она поспеет на завод раньше мужчин, то сможет повидаться с Моранжем наедине, наведет его на разговор и выведает то, что от нее скрывают. Разумеется, он, как бухгалтер, знает, что Бошен намерен взять компаньона, даже если контракт еще только в проекте. И она нервно пошевелилась, сгорая от нетерпения поскорее добраться домой; а Моранж, она в этом не сомневалась, разболтает ей все тайны, коль скоро она может им вертеть как угодно.
Когда карета проезжала по мосту, Констанс выглянула из окна:
— Господи, как плетутся лошади!.. Хоть бы дождь пошел, может, голове станет полегче…
Она надеялась, что, если начнется ливень, мужчины вынуждены будут переждать его где-нибудь в подворотне и она выиграет время. Подъехав наконец к заводу, она приказала кучеру остановиться, не удосужившись даже доставить свою спутницу до флигелька.
— Извините меня, милая, вам ведь только за угол завернуть.
Когда обе они вышли из кареты, Шарлотта, приветливо улыбаясь, взяла Констанс за руку.
— Ну конечно, и тысячу раз благодарю. Вы так любезны… Прошу вас, передайте мужу, что вы меня доставили в целости и сохранности: с тех нор как я опять в положении, он все время беспокоится за меня.
Констанс пришлось волей-неволей улыбнуться в ответ и пообещать выполнить просьбу, да еще выразить при этом свое дружеское расположение.
— До свидания, до завтра.
Да-да, до завтра, до свидания.
Прошло уже восемнадцать лет с тех пор, как Моранж потерял свою жену Валери, и девять лет после смерти дочери Рэн, а он все еще выглядел так, словно несчастье постигло его только накануне, по-прежнему носил траур и вел уединенную жизнь, замкнувшись в себе и разговаривая с людьми только в случае крайней необходимости. Впрочем, он оставался примерным служащим, исправным и педантичным бухгалтером, который являлся в контору, ни на минуту не опаздывая, целый день работал, словно пригвожденный к своему креслу, к тому самому креслу, в которое он усаживался каждое утро без малого тридцать лет; обе его жены, как он с нежностью называл своих дорогих покойниц, унесли с собой всю его волю, все его честолюбивые замыслы, а ведь было время, когда он мечтал ради них добиться успеха, высокого положения в обществе, роскошного и беспечного существования. Сам он, дважды осиротев, снова поддался своим слабостям, стал безвольным, робким, как ребенок, и единственным его желанием было умереть в этом привычном темном углу, в неприметных ежедневных трудах, которые он выполнял покорно, как лошадь, которая от зари до зари ходит по кругу, вращая барабан молотилки. Однако люди поговаривали, что у себя дома, в квартире на бульваре Гренель, которую он упрямо отказывался сменить, старик вел загадочную жизнь маньяка, ревниво храня от всех какую-то тайну. Служанке было приказано никого не впускать. Да и она сама толком ничего не знала. Если Моранж еще терпел ее присутствие в столовой и гостиной, то категорически запретил ей переступать порог его бывшей супружеской спальни и комнаты Рэн, куда имел право входить лишь он один. Он запирался якобы для уборки, по никто не знал, что он там делает. Это был словно неведомый миру храм, единственным жрецом и ревностным служителем которого был он один. Тщетно пыталась служанка заглянуть туда хотя бы одним глазком, тщетно подслушивала она у дверей, когда хозяин запирался там в свободные дни: она ничего не слышала, ничего не видела. Ни одна душа не могла проведать ни о реликвиях, которые хранились в этих святилищах, ни о том, какие обряды он отправляет, чтобы почтить память дорогих покойниц. Не менее удивлял людей его образ жизни: Моранж жил как скряга, как нищий, расходовал только тысячу шестьсот франков на квартиру и на жалованье прислуге, довольствуясь несколькими су в день, которые служанка с трудом выклянчивала у него на стол и содержание. Он получал теперь восемь тысяч франков жалованья и, по всей вероятности, не тратил и половины этой суммы. Куда же шли все эти немалые сбережения, которые он не желал трогать? В какой тайник он их прятал? Для какой неведомой страсти, для какой сумасбродной прихоти копил он деньги? Он был, как всегда, кроток и опрятен, и хотя борода его поседела, он по-прежнему холил ее, каждое утро входил в контору со скромной улыбкой на устах, и ничто в этом аккуратном, методичном человеке не выдавало той внутренней трагедии, что тлела под пеплом спалившего его пожара.