Пир в одиночку - Руслан Киреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миша приглашал на открытие персональной выставки «102 корабля российского флота». Выставки? Это в наше-то время, когда даже профессиональные художники не в состоянии приобрести краски с кистями, а тут – любитель, да еще живущий где-то в тьмутаракани… К-ов переспрашивал и уточнял, не веря ушам своим, а гениальный дилетант невозмутимо подтверждал, что да, он привез выставку конструктивных акварелей (конструктивных? филолог К-ов понятия не имел, что означает сие, но тут уж влезать не стал), открытие завтра в двенадцать. «Приходи, старина!»
Тяжелый на подъем сочинитель осведомился осторожно, где это, уверенный, что услышит название какой-нибудь московской окраины, нечто подобное тому, где жил сам и куда добирался с великими муками, но в ответ прозвучало: на Сухаревке.
На Сухаревке! В самом центре, куда и в прежние-то времена простые смертные могли пожаловать в качестве разве что гостя либо праздного зеваки, Миша же Греблев, бетонщик из Приамурья, приглашал на правах хозяина. Фантастика!
К-ов поехал. Он не был в этой части Москвы год или полтора, если не больше, и не узнал некогда благопристойного, чисто выметенного, вылизанного района. Все было облеплено ларьками с заморскими диковинками, напитками в основном, а вдоль тротуара выстроились самодеятельные торговцы. Чего только не предлагали в терпеливой и безмолвной надежде: пиво и молоко в пакетах, яблоки и рыбные консервы, причем, судя по этикеткам, старые, из домашних, видать, запасов, электрические лампочки и колготки… Все это держали согнутые, усталые, отяжелевшие руки, лишь кое-кто приспособил ящики, газетку же не расстелешь на тротуар – так развезло после выпавшего ночью первого в нынешнем году снега. Сырой, мерзкий ветер трепал обрывки газет и белые полоски написанных от руки объявлений на бетонных столбах. Грязные машины двигались беспорядочно – К-ов, не обращая внимания на светофор, пробрался между ними через слякотную мостовую на другую сторону. А некогда ведь был дисциплинированным пешеходом… Но мало ли кто кем был! Люди, торгующие барахлом в центре столицы, тоже были недавно совсем другими…
Дом, в котором, судя по адресу, ютился музей, стоял как бы на отшибе, во дворе, и внешне ничем не отличался от других жилых зданий – такой же унылый и обшарпанный. Или, может быть, Миша Греблев напутал что-то? Это он в дальневосточной тайге ориентировался как бог (на мгновенье беллетрист увидел залитые солнцем сопки), но Москва, тем более нынешняя Москва, способна сбить с панталыку кого угодно.
Две старушенции пробирались по брошенным в грязь дощечкам, одна в облезлой шубенке, другая в длиннополом синем плаще, кажется, мужском, и со сложенным черным зонтиком в руке. К-ов спросил у них о музее, и старушенции не удивились (он ожидал: удивятся), не глянули на него с подозрением (последнее время все глядели друг на друга с подозрением), а обрадовались, точно доброму знакомому. Оказывается, и они туда же, и они на выставку – в двенадцать открытие, да? – и он подтвердил с воодушевлением: в двенадцать. Галантно пропустив дам вперед, вошел следом – в подъезд, который ничем не отличался от остальных. Вот разве что дверь выкрашена почему-то в оранжевый цвет…
Музей существовал на общественных началах и занимал – на втором этаже – три комнаты, одну из которых, самую большую, и отдали под выставку. После К-ов усомнился, что на столь незначительном пространстве разместили 102 акварели, причем иные были очень даже внушительных размеров – например, первый российский броненосец «Петр Великий», – но не количество, в конце концов было главным тут и даже не качество, о котором он не брался судить (хотя выступающие, естественно, не скупились на похвалу), – главным для беллетриста К-ова было вновь испытанное им ощущение стабильности и надежности. Ах, как мало что изменилось в жизни Миши Греблева! Рисовал по-прежнему, вырезал, собирал экспонаты для музея, охотно демонстрировал свои работы, а что проезд в Москву оплатила вместо ВДНХ какая-то южнокорейская фирма (при чем здесь южнокорейская фирма, К-ов так и не уразумел) – значения не имело. То же солнце освещало те же сопки, так же покачивался на волнах «Петр Великий», российский броненосец, и так же с посохом в руке сидел на лавочке старик нанаец – Миша виделся с ним незадолго до отъезда и еще один написал портрет. «А вот тебя не могу ухватить», – прибавил сокрушенно и все примеривался взглядом, прицеливался, запоминал, толстые же, в заусеницах, короткие пальцы шевелились в нетерпеливом желании взяться за карандаш, дабы в один прекрасный день водворить на место, пришпилить… Стало быть, и для него, беллетриста К-ова, было уготовано местечко.
Когда коротенькая официальная часть закончилась, виновник торжества достал из целлофанового пакета бутылку сухого вина, кету, пол батона хлеба да граненый стакан. «Презентация», – сострил кто-то. Появились рюмочки, совсем крошечные и грязноватые, их мигом ополоснули, старухи – а были тут в основном старухи – чокались, вино же тихонько сливали К-ову, благо единственный стакан оказался почему-то у него. Рыбка для их зубов была жестковата, и они исподтишка припрятывали ее в сумки. Миша заметил это и, не слушая возражений, посовал им все, что осталось. Его увели на какие-то съемки, а захмелевший К-ов вышел на улицу и, подхваченный порывом сырого южного ветра, полетел на свою окраину – легкий, беспечный, в веселом и чуть жутковатом предчувствии, что еще немного, и зоркоглазый Миша Греблев наконец-таки ухватит его.
Воскрешение деревянного человечка
Последний раз видел Стасика за два с половиной года до смерти, в специализированной больнице, куда его, старого алкаша, упрятали по решению суда на принудительное лечение. Заявление жена написала, многострадальная, терпеливая, преданнейшая Люба, – написала в отчаянии и робкой надежде: авось, убережет горемычного муженька от очередного срока, который, понимала она, станет последним для него. «Пусть хоть умрет как человек. Дома, в чистой постели».
Располагалась больница у черта на куличках, в степном поселке Костры. Врачей с сестрами привозили сюда из райцентра, каждое утро, а вечером забирали. Ходил и рейсовый автобус, но редко, два, что ли, раза в день, поэтому К-ов, в распоряжении которого были считанные часы, решил взять такси. Платил, разумеется, в оба конца, да еще набавить обещал, но шофер кривился и чесал в затылке. «А там долго стоять? В Кострах-то?» – «Пятнадцать минут. Ровно пятнадцать!»
Обычно ему хватало двух суток, чтобы, перед тем как вернуться в Москву после уединенной работы в приморском пансионате, проведать своих – и живых проведать, и мертвых, – но объявившийся нежданно-негаданно Стасик нарушил привычный ритуал: мать, тетка, кладбище, где лежат старики… Не виделись лет десять – да, десять, если не больше, – и когда теперь представится случай! Никогда… И мать, и тетка твердили в один голос, что братец, хоть и младше их, на ладан дышит – резаный, битый, обмороженный… Словом, москвич не скрывал от себя, что едет прощаться с дядюшкой, и оказался прав, хотя Стасик протянул еще два с половиной года. Еще два с половиной года пульсировала и билась эта изувеченная жизнь, но для К-ова последним ее рубежом, последним кадром – стоп-кадром – стал затерянный в степи поселок Костры.