В лесах Пашутовки - Цви Прейгерзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господь с тобой, Ваня! — говорит она. — Надо уже и поспать. Будет у нас еще завтра ночь…
Но снова и снова сплетаются наши тела. Я слышу стук ее сердца и верю ему со всей страстью своих восемнадцати лет: тогда еще не привык я встречать счастье холодным душем насмешливых сомнений. Лишь несколько лет спустя окончательно насело на меня дурное это обыкновение, но в ту ночь… в ту ночь я еще верил, верил всем сердцем.
Потом я вдруг как провалился, а когда открыл глаза, за окном сиял ярчайший полдень, и в моей комнате — тоже. Амалия Павловна ушла, оставив мне лишь запах духов, витающий в воздухе. Снова бьют куранты на башне, и снова — двенадцать! Я чувствую расслабленную усталость, но вскакиваю с постели: сердце мое поет. Сегодня праздник — праздник весны и жизни! Я надеваю свою лучшую украинскую рубашку, расшитую красным, синим и голубым. Я закатываю повыше рукава, чтобы видны были мои сильные загорелые руки. Я иду к парикмахеру, чтобы подстриг чуб на моей буйной шевелюре, а затем провожу еще полчаса перед зеркалом, примеривая на лицо особо мужественную улыбку, — и наверняка выгляжу при этом чрезвычайно глупо. Этот процесс получает достойное завершение в виде бутылки вина, купленной с превеликим трудом.
Закончив приготовления, я сел ждать Амалию. Не скрою, мне было совсем не до учебников. Но она не пришла ко мне той ночью, и это стало моим первым большим разочарованием.
Назавтра в девять часов вечера раздался долгожданный звонок. С сильно бьющимся сердцем я отворил дверь. Да, на пороге стояла Амалия Павловна… но как холодна она была, как сердито смотрела! Не произнеся ни слова, моя княжна шагнула к комнате Веры Федоровны. В руке она сжимала ключ. Затем послышался звук щелкнувшего замка, и все смолкло. В квартире воцарилась раздраженная тишина.
Чем я заслужил это? Неужели так заведено у прекрасного пола — запятнать каждое чувство, испортить каждый праздник?! Мы затаились — каждый в своей клетушке. Но мой бескомпромиссный возраст не позволил мне тогда отступить. В моих ноздрях еще жил запах женщины — моей первой женщины. Я любил ее. Снедаемый желанием, с разодранной на части душой, томился я в темной комнате.
Вскоре послышался звук открываемой двери, и Амалия Павловна вышла в кухню. Сидя на кровати, я вслушивался в ее шаги сквозь биение собственного сердца. Вот она включила воду. Вот она умывается, трет руки, плещет водой в лицо. Вот кран закручен…
Я вышел в коридор и прокрался в открытую комнату соседки. Через некоторое время вошла туда и Амалия Павловна, держа в руках влажное полотенце.
— Добрый вечер, Амалия Павловна!
В напряженном хмуром молчании она повесила на крючок полотенце и, подойдя к зеркалу, стала причесываться.
— Вы сердитесь на меня, Амалия Павловна?
— Выйди отсюда! — сказала она в зеркало.
— Но почему?
Я поднялся со своего места и тоже встал напротив зеркала. Мы стояли вроде бы рядом, но разговаривали сквозь зазеркалье.
— Ты еврей? — спросила она.
— Какая тебе разница?
— Не изворачивайся. Вера Федоровна сказала мне сегодня, что ты еврей.
Она вдруг повернула ко мне бледное, искаженное яростью лицо и даже не произнесла, а простонала из глубины души, полной горечи, гнева и беспомощности:
— Ох! Как же я вас ненавижу! Всех вас нужно было уничтожить!
Бледные как смерть, стояли мы друг против друга и слушали этот сатанинский стон, это дьявольское шипение, которые доносились, казалось, из глубины зеркала и исходили не от женщины, а от кого-то третьего, незримо присутствующего здесь.
— Ох! Проклятые евреи! — шипело зеркало. — Народ-мерзость, народ-пиявка! Весь мир вы обрушили, всех погубили!
Она опустилась на скамеечку, прикрыла глаза рукой и всхлипнула. Ясно помню, какая позорная слабость взяла тогда верх надо мной. Я все еще искал примирения.
— Амалия Павловна… — сказал я мягко и протянул руку к ее волосам, едва касаясь их ладонью.
Она подскочила как ужаленная.
— Не прикасайся ко мне! Вон! Не смей трогать меня!
Затем она выкрикнула и несколько раз повторила некое крайне обидное слово — самое оскорбительное для меня. Тогда я запер дверь комнаты и положил ключ в карман. Все существо мое сотрясалось от ярости. После нелегкой борьбы, укусов и царапин я покорил княжну. Она не могла звать на помощь, боясь выдать свое присутствие тем, кто ее разыскивал. Наши прикосновения были отвратительны нам обоим, как прикосновения мокриц. Я осквернил ее и осквернил себя. И, совершая над ней и над собой эту скотскую пакость, я не прекращал говорить. Я говорил, издевался и насмехался. Я мобилизовал для этого весь свой рассудок, весь острый ум, полученный в наследство от отцов и дедов, и не было ей ни убежища, ни укрытия от него.
Она была великой княжной из прославленного рода; она металась по бурлящему миру, разбрызгивая вокруг свой яд и свою любовь. Случилось так, что и я — голодный местечковый юнец — соприкоснулся и с тем и с другим в течение двух ночей, отпущенных мне судьбой.
1968
Клятва
(из лагерных историй)
1Улица тянется с юга на север, и ее левая сторона в утренние часы щедро залита солнцем. По мостовой прочерчена резкая грань между светом и тенью; случайный автомобиль на секунду-другую сдвигает ее вверх внезапной ступенькой, но затем машина уезжает, и линия тут же восстанавливает свою изначальную прямизну, контрастность и резкость. Зимой солнце в цене, поэтому многие прохожие прокладывают свой маршрут именно по левому тротуару. Ярко сияет снежный наст, скрипят на всю улицу теплые,