Одиссей покидает Итаку. Бульдоги под ковром - Василий Звягинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя, конечно, какая это жизнь для человека, отдавшего все борьбе за освобождение рабочего класса и всего угнетенного человечества, за дело Ленина-Сталина, успевшего увидеть за минувшую четверть века и мрак царизма, и две войны, две революции, дожившего до Конституции победившего социализма?!
И вот тут-то — после ромбов в петлицах, орденов, служебных ЗИСов и «паккардов», квартир на улице Горького и Дворцовой набережной, после славы, власти, всенародного признания — арест, тюрьма, допросы, безумные обвинения, ужасное чувство отчаяния и бессилия, когда невозможно ничего доказать, объяснить, опровергнуть…
А еще чуть раньше — состояние, когда вдруг начинаешь понимать, что в стране, партии происходит явное не то, когда при всей преданности и убежденности ощущаешь… нет, не неверие или протест, а пока только — сомнение. Затем — да и то не у всех, лишь у наиболее самостоятельно мыслящих — внезапное и страшное прозрение: то, что случилось с сотнями других, может случиться и с тобой.
И приходит твой час.
Комкор Марков Сергей Петрович, дважды краснознаменец, герой гражданской и боев на КВЖД, арестован был уже в конце второй волны — летом тридцать восьмого года. Как раз тогда наступило вроде бы некоторое смягчение. Так показалось.
Но в один из дней, придя в штаб, он увидел невыгоревший свежий прямоугольник от снятой таблички и дыры от шурупов на двери кабинета члена Военного совета округа, ярого обличителя и ортодокса, потом поймал ускользающий взгляд начальника Особого отдела — и все стало пронзительно ясно.
Он плотно закрыл дверь своего большого, с видом на море кабинета, наскоро перебрал бумаги, чтобы невзначай не подставить еще кого-нибудь из немногих уцелевших друзей, и поехал домой. Сжег письма, фотографии, брошюры с ныне запретными именами и фактами, сохранившиеся с прошлых времен, и стал ждать, пытаясь настроиться на то, что его ждет.
Приехали за ним сразу после полуночи.
В отдельном купе тюремного вагона привезли в Москву. Во внутреннюю тюрьму на Лубянке. В камере сидели сначала вчетвером: он сам, знакомый по Дальнему Востоку комбриг, два крупных сотрудника НКИДа.
Допрашивали Маркова не так долго — месяца три. По стандартной схеме. Раз служил в Народной Армии ДВР — японский шпион. В Белоруссии — польский… Да командировка в Италию в тридцать пятом году. Да бесчисленные связи с врагами народа.
Следователь был то подчеркнуто вежлив и любезен, то дико кричал. Сутками заставлял стоять навытяжку. Давал читать доносы и устраивал очные ставки. Смотреть в глаза клевещущих на него бывших сослуживцев Маркову было невыносимо стыдно.
Однако били его на удивление мало.
И вот настал день суда. Он пошел на него, за все время следствия ничего не подписав и не дав ни на кого показаний.
Приговор был: десять плюс пять. Формула мягкая — КРД (контрреволюционная деятельность), без троцкизма и терроризма.
Он вполне готов был к высшей мере. Точнее — убедил себя, что готов. К его званию и должности высшая мера была бы в самый раз. Поэтому, услышав приговор, испытал в первый момент облегчение. Главное — жить будет. Но представил себе эти десять и еще пять, и до того стало муторно! Помыслить страшно — до 1953 года сидеть. (Он не имел возможности оценить символичность даты). Когда срок кончится, ему уже шестой десяток пойдет. Кончена жизнь, как ни крути. Да и то, если доживет, если позволят дожить…
Поначалу он считал, что жизнь ему спасло упорство. Потому что обнаружил, беседуя с себе подобными, что судьи и те, кто ими руководил, придерживались определенной, хоть и извращенной логики. Признавшихся, раскаявшихся, активно помогавших следствию — расстреливали, а упорных, «закоренелых», вроде него, — нет. При полном пренебрежении всякими правовыми и моральными нормами через это правило Военная коллегия и сам Сталин, как говорили, обычно не переступали. Из всех, проходивших по первым процессам вместе с Тухачевским, Уборевичем, Якиром и прочими, не признал себя виновным один комкор Тодорский, и он единственный уцелел, сидел одно время вместе с Марковым. От остальных не осталось и могил.
Только потом, много раз передумывая одно и то же, Марков сообразил, что ничего от него не зависело. Он сам по себе не интересовал следователя: не вырисовывалось за ним никакого крупного дела. И показания его в общем тоже не требовались — все, с кем Марков был связан, исчезли раньше него. Готовилась смена караула в недрах самого НКВД, Ежов доживал последние дни, механизм крутился по инерции. Могли бы и вообще про Маркова забыть, а могли расстрелять без процедуры… Но все же, как ни смотри, а повезло.
За три лагерных года было с ним много всякого. И несмотря ни на что, он не позволял себе согнуться и смириться. Ни перед начальством лагерным, ни перед уголовниками, которым была в зонах полная воля и даже негласное поощрение. Они ведь были «социально близкие элементы», а не «враги народа».
Били его поначалу сильно, и он до последней возможности давал сдачи. Как его не зарезали в камере или вагоне — бог весть. Потом, на пересылке, вдруг встретил своего бывшего бойца, ставшего большим паханом, который, оказывается, сохранил добрую память о комвзвода Маркове. С тех пор его не трогали. Даже вернули отнятые хромовые сапоги.
Рапортуя в качестве дневального или дежурного по бараку, он всегда называл свое звание: «комкор Марков», и это производило на лагерных лейтенантов и капитанов определенное впечатление.
К исходу первого года заключения он поддался слабости и написал письмо в Верховный Совет — тогда как раз освободили большую группу бывших военных, но ответа не получил.
1 мая 1941 года был нерабочий день даже для врагов народа, и они провели его хорошо — грелись на первом весеннем солнце, на подсохшем южном склоне сопки внутри зоны, вспоминали, кто и как праздновал этот день на воле. А второго мая началось непонятное. С утра среди начальства замечалась необычная суета. Марков как раз мыл полы в канцелярии. Из-за двери начальника лагпункта неразборчиво гудели голоса и столбом тянулся табачный дым. На обед были вызваны даже дальние бригады, которым обычно пищу возили в тайгу. Потом лагерь построили, и толстенький «кум», косолапо ступая кривыми ногами в надраенных сапогах, вышел к строю и начал вызывать заключенных по длинному списку. Они выходили и выстраивались в шеренгу.
Вызвали больше ста человек, в том числе Маркова. Затем бригады увели на работу, а вызванные остались на линейке. Начальство исчезло. Поскольку не было команды разойтись, но не было и другой команды, заключенные помаленьку начали сбиваться в группки и закуривать.
Марков с удивлением, а больше с тревогой заметил, что здесь только бывшие военные, 58-я статья. Это могло означать что угодно, но скорее — плохое. От хорошего успели отвыкнуть.
Потом появился «кум» и объявил, что сейчас все пойдут в баню.
Беспокойства прибавилось. Но баня — всегда баня, тем более, без уголовных, натоплена она была хорошо, и никого не торопили, и мыла дали по половине большого куска, поэтому мылись долго, с удовольствием.
— Наверное, в другой лагерь переводить будут. Особый, политический, — предположил кто-то. Мысль посчитали дельной.
После помывки выдали белье. Всем — новое.
Вернулись в бараки. От непонятности и непривычного безделья разговоры достигли невероятного накала, доходя моментами до вещей совсем фантастических.
Через час Маркова вызвали в канцелярию. С ним еще пятерых. Двух комкоров, двух комдивов и одного корпусного комиссара. Больше представителей высшего комсостава на лагпункте не было.
Майор, начальник лагпункта, покрутился перед ними с минуту, видимо, не зная, с чего начать, потом, глядя в сторону, сообщил, что поступила команда срочно доставить их шестерых в Хабаровск. Настолько срочно, что через час за ними прибудет самолет. После чего выразил надежду, что все может повернуться по-разному, но если что — граждане бывшие командиры не должны быть в обиде. Служба есть служба.
Начальник вообще был человек не злой, скорее просто глупый, но жить давал.
Они вышли на улицу ошарашенные, даже потрясенные, сжимая в кулаках щедро розданные майором папиросы — по три на брата. У каждого в душе колотилась сумасшедшая надежда, только комкор Погорелов желчно сказал:
— Рано радуетесь, зэки, как бы не загреметь всерьез и окончательно.
— Брось. Для этого самолетом не возят.
— Ну-ну, поглядим…
Примерно через час над рекой проревел моторами гидроплан, планируя против ветра, подрулил к причалу, и вскоре они все сидели на узкой алюминиевой скамейке внутри холодного и пустого фюзеляжа. По бокам — два конвоира с карабинами. Один из конвоиров всю дорогу ужасно трусил, кусал губы, потом его укачало и он начал блевать, не выпуская из рук карабина и вытирая рот рукавом шинели.