Категории
Самые читаемые
onlinekniga.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Филологические сюжеты - Сергей Бочаров

Филологические сюжеты - Сергей Бочаров

Читать онлайн Филологические сюжеты - Сергей Бочаров

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 112 113 114 115 116 117 118 119 120 ... 156
Перейти на страницу:

Тема «пространство и текст» стоит на различениях внутри обоих понятий. «Усреднённо—нейтральному», экстенсивному, количественному, «профаническому» пространству противостоит представление об интенсивном, качественном и так или иначе индивидуализированном пространстве, которое соответствует «текстам „усиленного“ типа» – мифопоэтическим, художественным, мистическим, – и которое автор работы «Пространство и текст» именует, перефразируя известное откровение Паскаля, «пространством Авраама, пространством Исаака, пространством Иакова, а не философов и учёных», в отличие от «геометризованного и абстрактного пространства современной науки».[988] Также и это единение Топорова с Паскалем характеризует научно—поэтический стиль Владимира Николаевича.

Примечания к основному тексту – мы находим их в изобилии в каждой работе автора. К книге о петербургском тексте их более сотни – и мы вдруг вздрагиваем, прочитавши одно из них, очень короткое. В основном тексте сказано, что когда мы спускаемся «от метаистории к истории», от метафизического Петербурга к реально—историческому городу, перед нами «возникает евангельски—раскольниковский вопрос о цене крови» – в коротком же примечании сказано дополнительно, «что Россия – храм на крови» и что эта «цена крови в истории российской государственности» ещё не оплачена – «и что без этой оплаты благой России не быть».[989]

Благой России… Космос – благое мироустройство, а «благое» – одно из главных слов в словаре Топорова, не только распространённых, но, можно сказать, любимых. Взгляд его словно ищет благое, и положительная установка в общем определяющая в его филологической оптике (как и по—человечески в жизни, по отношению к людям так было) – настолько, что можно бы счесть её благодушной или, скорее, прекраснодушной – если бы вдруг не столь суровые заключения, как только что приведённое. Но это шоковое примечание позволяет почувствовать топоровскую историософию, широко растворённую в корпусе его текстов, не специально по теме своей исторических.

При получении Солженицынской премии В. Н. сказал историософскую речь об итогах ХХ века, которые «вынуждают оглянуться на всю русскую историю» с тем, чтобы уяснить себе нас самих и понять, наконец, что с нами случилось в этом веке – что мы до сих пор понимаем слабо. Был май 1998–го, поворотный момент уже в постсоветской истории, и было чувство, что ещё одна возможность будет упущена. «А история не всегда склонна к долготерпению» – так закончил он эту речь. В его исторических размышлениях становились слышны профетические, сродни библейским, тона, как в этом высказывании о неоплаченной цене крови в нашей истории.

Как—то единственным топоровским образом установка на благое соединялась в его космосе с катастрофическим чувством (наша гуманитарная мысль, так он говорил, работает в условиях катастрофы), а русская святость соединялась с этой евангельски—раскольниковской ценою крови (евангельски—раскольниковской – каково определение, связавшее в мёртвый узел наше литературное и петербургское с вечным, но и с нашим неразрешённым – и разрешимым ли? – историческим), а то и другое с любовным вниманием к божьей коровке.

Солженицынскую премию, в отличие от Государственной, он принял. Владимир Николаевич принял её лично от Александра Исаевича. Если кто и жил не по лжи, то он. Не потому, что его призвал к тому Солженицын, а просто как русский гуманитарий. Мы недостаточно отдаем себе отчёт в том основном результате, который произвела советская история в русской истории. Этот результат – возникновение нового антропологического типа, который реально возник, – советского человека. Русского – не советского – человека в пережитое нами время было мало. Владимир Николаевич был такой человек в какой—то особенной, единственной концентрации, чистоте: сам человеческий внешний облик его выразительно говорил об этом. Он вёл свою борьбу на своём месте, и эта невызывающая борьба была в том, что он работал чисто, не сделав ни одной уступки порядку вещей. Ни одной! – что было почти невероятно.

Вот как он рассказывает (в предисловии, датированном 1 августа 1994) о том, как возникала книга о русской святости в конце 70–х годов, когда почувствовались изменения в состоянии умов и в воздухе времени: «В направлении этих изменений чувствовались знаки некоей промыслительности, и все эти отдельные и разные признаки перемен склублялись в нечто цельно—единое, порождая атмосферу ожидания и надежд. Старые и, как казалось, давно утратившие силу пророчества о конце эпохи торжествующего зла и о сроках освобождения от него всплывали из памяти и придавали этому ожиданию исполнения сроков особую напряжённость.

Разумеется, никаких надежд и даже отдалённых планов издать книгу здесь, в своём собственном доме, не было и не могло быть. Вопрос о некоем внутреннем компромиссе – придание теме той степени «обтекаемости», которая позволила бы сказать хотя бы нечто большее, чем дозволено, – не обсуждался автором даже наедине с самим собой: сама тема не позволяла идти на такие сделки».[990]

Как написал Толстой, узнав о смерти Достоевского: «Опора какая—то отскочила…» и – «Я растерялся…»[991] Я вспомнил эти слова, когда умер В. Н. Открытого учительства, подобного лот—мановскому или аверинцевскому, Топоров не осуществлял, но своим присутствием среди нас служил примером другого, средневекового типа учительства, о чём говорила на похоронах Т. М. Николаева, – «Смотри на меня». В. Н., конечно, так не говорил, но мы на него смотрели. Важно было, что можно с таким человеком сверяться. Было чувство, что есть опора нашим попыткам и нашим усилиям.

2005, 2006

Генетическая память литературы Феномен «литературного припоминания»

Определения, вынесенные в заглавие, – это попытки определения. Теория лишь сравнительно недавно навела свой взгляд на явление, широко встречающееся в литературной истории, но своей теории не имеющее. Речь идёт о странных сближениях более или менее удалённых друг от друга во времени и пространстве литературы произведений и текстов, сближениях, которые невозможно или трудно объяснить прямым влиянием текста на текст и сознательной целью писателя. Из нижеследующих примеров станет понятно, о чём идёт речь. Наша заметка и состоит из примеров—иллюстраций (частью пользуясь тем, о чём мы уже писали и печатали) и нескольких теоретических тезисов, которые мы хотим занять у трёх больших филологов ХХ века – М. М. Бахтина, В. Н. Топорова и А. Л. Бема.

У Бахтина одна из записей в черновых тетрадях к переработке книги о Достоевском: «Культурно—историческая „телепатия“, т. е. передача и воспроизведение через пространства и времена очень сложных мыслительных и художественных комплексов (органических единств философской и (/) или художественной мысли без всякого уследимого реального контакта. Кончик, краюшек такого органического единства достаточен, чтобы развернуть и воспроизвести сложное органическое целое, поскольку в этом ничтожном клочке сохранились потенции целого и лазейки структуры (кусочек гидры, из которого развивается целая гидра и др.). Наше мышление слишком ещё проникнуто механицизмом. Угадывание Достоевским менипповой сатиры, Симплициссимуса».[992]

Культурно—историческая телепатия. В. Н. Топоров нашёл другую метафору, другое уподобление из другого цикла наук для описания подобного, одноприродного явления – резонанс. Литература как «резонантное пространство», как эхо по—пушкински, не только в мире на всё откликающееся, но и по избирательному сродству во внутреннем мире литературы, и в этом пространстве литературы, в отличие от пушкинского стихотворения (Тебе ж нет отклика…), порождающее дальнейшие отклики.[993] Это явление в литературе, по Топорову, заложено в структуре человеческого существования вообще: «существованья ткань сквозная по самой своей идее резонантна и порождает повторения—подобия (…) Потому и соотносимые с этой основой бытия тексты, сами являющиеся подобиями (неважно, усиленными или ослабленными), тоже резонантны, т. е. способны не только воспроизводить, но и усиливать смысл, преодолевать энтропиче—скую тенденцию».[994]

Третий опорный пункт для возможной теории – наблюдения А. Л. Бема. Бем написал в начале 30–х гг. классическую статью – «Достоевский – гениальный читатель».[995] Он писал о беспримерной творческой возбудимости Достоевского и назвал это свойством гениального читателя. Достоевский, как формулировал Бем, «может быть, и сам того не сознавая», постоянно бывал «во власти литературных припоминаний».[996] Надо сказать, что в интересе к этому явлению Бем был пионером – хронологически его замечания предшествуют тезисам и Бахтина, и Топорова. По существу же все трое ищут разные ключевые понятия (заимствуя их из разных инонаучных сфер как метафоры, в том числе, и даже всего охотнее, из наук естественного цикла – не только резонанс и телепатия, но даже «гидра»), чтобы схватить и закрепить в понятии загадочное явление. В анализах Бема оно было понято как явление литературной памяти, но памяти особого рода – здесь важно, как он формулирует и какое слово столь удачно находит. Припоминание – не цитирование и не простое воспоминание, припоминание – платоновский термин. «Когда кто—нибудь смотрит на здешнюю красоту, припоминая при этом красоту истинную…» («Федр», 249d) – т. е. за явлением припоминая идею. Бем видит такого писателя, как Достоевский, в особенном состоянии спонтанного и полуосознанного припоминания, в том состоянии, в какое Сократ в диалогах Платона погружал своих собеседников, открывая им, что знание есть припоминание того, что душа уже знает, не сознавая того, – как и Достоевский у Бема (может быть, и сам того не сознавая!!).

1 ... 112 113 114 115 116 117 118 119 120 ... 156
Перейти на страницу:
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Филологические сюжеты - Сергей Бочаров.
Комментарии