Письма. Часть 1 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нынче еду в Прагу — заседание по делу патриарха Тихона.[1295] Ненавижу общественность: сколько лжи вокруг всякой правды! Сколько людских страстей и вожделений! Сколько раздраженной слюны! Всячески уклоняюсь от лицезрения моих ближних в подобных состояниях, но не показываться на глаза — быть зарытой заживо. Люди прощают всё, кроме уединения.
_______
Кончаю. Вашей дочке быстрого и полного выздоровления, Вам — покоя. Вам обеим — веселого отъезда. — Что Ваши старшие дети?[1296]
Привет Михаилу Осиповичу. Вам — поцелуй и благодарность.
МЦ.
Прага, 11-го августа 1923 г.
Дорогая Мария Самойловна,
Дошло ли до Вас мое последнее письмо со стихами? Посылала Вам «Заставу», Вы попросили других, послала другие — и Вы замолчали. Это было уже около месяца тому назад. Может быть Вы уехали и письмо залежалось в Париже? Стихи были: «Деревья» и «Листья».
В последнем письме Вы спрашивали, не нужны ли мне, до крайности, деньги. Тогда ответила неопределенно, ибо крайности не было, сейчас крайность есть — и даже несколько: я должна отвозить Алю в гимназию (в Моравию), мы должны переезжать в город и, наконец, мне необходимо, во что бы ни стало, съездить в Берлин устроить рукописи. (В Праге безвыездно уже год.)
И вот, ввиду всего этого, просьба: не могли бы Вы мне дать вперед за стихи — и, может быть несколько больше, чем я сейчас наработала (NB! если стихи приняты!). Я бы не просила Вас, если бы не была зарезана всеми этими переменами и переездами, которые окончательно выбивают меня из седла.
И еще просьба: не могли бы Вы попросить по телефону «Современные Записки» немедленно выслать мне гонорар за стихи «Бог» в последней книге. Я писала в Берлин Гуковскому,[1297] но очевидно он тоже уехал.
Мне очень тяжело просить именно Вас, которую все просят, но мой берлинский издатель Геликон зачах и издох, в Праге же я не цвету.
________
Ехать мне необходимо к 1 — му, если имеете желание и возможность выручить — выручайте сейчас.
________
Живу, уже снявшись с места, т. е. уже не живу, все это рухнуло сразу: и Алин отъезд, и мой, и переезд в город. Больше зимы в деревне, вернее «деревни в зиме» (ибо зима — стихия, поглощающая деревню!) не хочу. А Прага такой треклятый город, что в ней уже Достоевский не мог найти комнаты.[1298] Цены непомерные, хозяйки лютые, квартиранты — русские, все это не спевается.
________
Я так эгоистически заполнила все письмо собой, делаю это и в стихах, но иначе. Данное «собой» — омерзительно, ибо бытовое.
________
Целую Вас нежно, привет Михаилу Осиповичу. Скоро напишу по-человечески.
МЦ.
Мой адр<ес>:
Praha. Poste restante
Marina Cvétajewa-Efron
(на орфографии фамилии настаиваю, так у меня в паспорте)
БАХРАХУ А. В
1
Мокропсы, 9-го нов<ого> июня 1923 г.
Милый г<осподин> Бахрах,
Вот письмо, написанное мною после Вашего отзыва (месяца два назад?) — непосредственно в тетрадку.[1299] Сгоряча написанное, с холоду непосланное, — да вот и дата: 20-ое апреля!
Я не знаю, принято ли отвечать на критику, иначе как колкостями — и в печати.
Но поэты не только не подчиняются обрядам — они творят их! Позвольте же мне нынче, в этом письме, утвердить обряд благодарности: критику — поэта. (Случай достаточно редкий, чтобы не слишком рассчитывать на последователей!)
Итак: я благодарна Вам за Ваш отзыв в «Днях». Это — отзыв во всем первичном смысле слова. (Пушкин: «В горах — отзыв!»…) Вы не буквами на букву. Вы сущностью на сущность отозвались. Благодарят ли за это? Но и благодарность — отзыв! Кроме того, Вы вроде писали не для меня, — так и я пишу не «для Вас», хотя и к Вам.
Я не люблю критики, не люблю критиков. Они в лучшем случае производят на меня впечатление неудавшихся и посему озлобленных поэтов. (И как часто они пишут омерзительные стихи!) Но хвала их мне еще неприемлемей их хулы: почти всегда мимо, не за то. Так, напр<имер>, сейчас в газетах, хваля меня, хвалят не меня, а Любовь Столицу.[1300] Если бы я знала ее адрес, я бы отослала ей все эти вырезки. Это не я.
(Добрососедская статья некоего Мочульского напр<имер>, в парижском «Звене» — «Женская поэзия», об Ахматовой и мне. Если попадется — прочтите, посмейтесь и пожалейте!)
— Ваша критика умна. Простите за откровенность. У Вас редчайший подход между фотографией (всегда лживой!) и отвлеченностью. Вы берете то среднее, что и составляет сущность поэта: некую преображенную правду дней. Вы вежливы, вне фамильярности: неустанно на Вы. У Вас хороший вкус: не «поэтесса» (слово, для меня, полупочтенное) — а поэт.
Вы доверчивы, у Вас хороший нюх: тáк, задумавшись на секунду: кунштюк или настоящее?[1301] (Ибо сбиться легко и подделки бывают гениальные!) — Нет, настоящее. Утверждаю, Вы правы. Так, живя стихами с — да с тех пор как родилась! — только этим летом узнала от своего издателя Геликона, чтó такое хорей и чтó такое дахтиль. (Ямб знала по названию блоковской книги,[1302] но стих определяла как «пушкинский размер» и «брюсовский размер».) Я живу — и следовательно пишу — по слуху, т. е. на веру, и это меня никогда не обманывало. Если бы я раз промахнулась — я бы вся ничего не стоила!
________
— Чтó еще? — Ах, пожалуй главное! Спасибо Вам сердечное и бесконечное за то, что не сделали из меня «style russe», не обманулись видимостью, что, единственный из всех за последнее время обо мне писавших, удостоили, наконец, внимания СУЩНОСТЬ, тó, что вне наций, тó, что над нацией, тó что (ибо все пройдет!) — пребудет.
Спасибо Вам за заботливость. — «Куда дальше? В Музыку, т. е. в конец?»[1303] — А если и так, не лучший ли это из концов и не конца ли мы все, в конце концов, хотим. Бытие в Небытии — вот музыка! Блаженная смерть! Будьте верным пророком!
_______
— А что за «Ремесло»? Песенное, конечно. Смысл, забота и радость моих дней. Есть у К. Павловой изумительная формула:
«О ты, чего и святотатствоКоснуться в храме не могло —Моя напасть, мое богатство,Мое святое ремесло!»
Эпиграф этот умолчала, не желая, согласно своей привычке, ничего облегчать читателю, чтя читателя.
— Ах, еще одна благодарность! За «Посмертный Марш» (мой любимый стих во всей книге), за явный — раз Вы в «Днях»! — взлет над злободневностью, за то, что сердце Ваше (слух!) подалось на оборванность последних строк: в лад падало.[1304]
________
Здесь письмо кончается — и начинается другое:
9 нов<ого> июня 1923 г.
Напомнила мне о Вас Л. М. Эренбург, в недавнем письме. Пишет, что Вы читаете мою «Психею». И вот, в ответ, просьба: попросите Гржебина или его заместителя, чтобы прислал мне авторские, — не помню условия — настаивайте на 25 экз<емплярах>. Я и не знала, что книга вышла, и уже в ужасе от предполагаемых опечаток. Корректура моя была безупречна, за дальнейшее не отвечаю.
И еще просьба: найдите мне издателя на книгу прозы «Земные Приметы», — московские записи 1917 г. — конец <19> 19-го г. Здесь Москва, Революция, быт, моя дочь Аля, мои сны, мысли, наблюдения, встречи, — некий дневник души и глаз. Книга большая: около 450 печ<атных> страниц большого формата. (Сколько листов?) Рифы этой книги: контрреволюция, ненависть к евреям, любовь к евреям, прославление богатых, посрамление богатых, при несомненной белогвардейскости — полная дань восхищения некоторым безупречным живым коммунистам. Да еще: лютая любовь к Германии и издевательство над бычачьим патриотизмом (русских!) в первый год войны.
Словом, издатель, как моя собственная грудная клетка, должен вместить ВСЁ. Здесь все задеты, все обвинены и все оправданы. Это книга ПРАВДЫ. — Вот. —
________
Теперь ближе к делу. Мне один берлинский издатель заочно предлагал за лист 3 доллара. (Не Геликон, Геликон, напуганный «белогвардейщиной», не берет.) Я нища как Иов, и при здешней дороговизне эта цена смехотворная,[1305] — переписка не оправдывается. (Для примера: хибарка в лесу, то что кухня в избе, где мы живем, стóит 300 крон, — переведите на марки!) Эта книга — большая работа и, пока, мой единственный козырь к некоторой обеспеченности. Будьте другом, устройте мне эту книгу. Предупредите издателя, что это «товар ходкий», справьтесь у Геликона, он знает мою прозу. Книгу эту будут рвать (зубами!) все… кроме настоящих, непредубежденных, знающих, что ПРАВДА-ПЕРЕБЕЖЧИЦА. А таких мало.