1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобная утонченность характерна для данного мемуариста. Но не надо забывать, что подавляющее большинство людей на дороге отступления происходили из числа самого грубого простонародья. Если у них и имелся какой-то стыд, он испарялся без следа так же быстро, как и все следы человеческой воли.
Некоторые превращались в беспомощных овец, влекомых общим потоком, неспособных позаботиться о себе. Вечерами они стояли позади разводивших костры и гревшихся у них солдат. «Скоро они сникали под грузом тягот, падали на колени, а потом, не желая того, растягивались на земле, – писал Луи-Франсуа Лежён. – Последнее действие предваряло смерть. Пустыми глазами они взирали в небо, счастливая улыбка вдруг искажала их губы, отчего думалось, будто божественное утешение облегчало их агонию, каковую выдавала толчками исходившая изо рта слюна эпилептика». Не успевал такой человек умереть, как приходил другой и садился на его тело, оставаясь там до тех пор, пока не впадал в ступор и не отдавал Богу душу{811}.
Безразличие к страданиям других становилось повсеместным. По воспоминаниям двадцатитрехлетнего сержанта Жан-Батиста Рикома, в начале отступления он испытывал приливы жалости, слыша, как умирающие звали матерей, но становившаяся привычной обыденность таких криков постепенно воспитывала в нем индифферентность. Борьба за выживание ожесточила самые мягкие сердца, и люди шли и шли дальше, когда товарищи их поскальзывались и падали на лед. «Поначалу им помогали, – рассказывал Жан-Франсуа Булар, – но коль скоро та же участь грозила всякому и частота падений убеждала в бессмысленности помощи, все проходили мимо несчастных, растянувшихся на льду и тщетно пытавшихся подняться или царапавших его пальцами перед собой в последней битве со смертью.
Никто не останавливался!»{812}
«Кампания становилась страшнее, ибо воздействовала на саму нашу природу, наделяя нас пороками, каковые прежде были незнакомы нам», – признавался Эжен Лабом. В одном случае несколько сотен человек укрылись на ночь в огромном амбаре. В какой-то момент костры, разведенные ими, воспламенили солому крыши и затем все строение. Скорость распространения пожара не позволила спастись более чем каким-то двум дюжинам, остальные же погибли под грохот салюта, как выразился генерал Луи-Франсуа Лежён в отношении патронов, взрывавшихся в заряженных ружьях. Бросившиеся было спасать людей товарищи ничего не могли поделать и только в оцепенении смотрели на происходящее.
Но по прошествии недели, другой или третьей они при таких оказиях приходили только погреться. Пожары иногда устраивались и намеренно в бессильной злобе теми, кому не досталось укрытия, и стоявшие вокруг подобных костров отпускали шуточки относительно доброго жара от огня{813}.
Однажды ночью, когда штаб Даву обосновался на ночь в большой крестьянской избе в покинутом жителями селе, офицеры обнаружили трех живых младенцев, лежавших в сене на конюшне. Дети плакали от голода. Генерал Лежён попросил дворецкого маршала найти им чего-нибудь из еды. Тем не менее, малыши продолжали плакать, не давая никому спать. Лежён все же провалился в сон, а когда встал, пора было выступать. Не слыша больше плача, генерал забыл о детях, а когда позднее в тот же день поинтересовался относительно их у дворецкого, тот признался, что, не будучи в силах выносить крики, взял топор, разбил лед в поилке для скота и утопил младенцев{814}.
Согласно мнению капитана Франсуа: «Любой, кто позволял воздействовать на себя подобным печальным зрелищам, очевидцем коих становился, обрекал себя на неминуемую смерть. Но тот, кто затворял сердце для любого чувства жалости, находил в себе силы противостоять лишениям». Для выживания требовался, конечно же, не только моральные, но и физические силы. «Небольшое число из нас, одаренных исключительно твердыми характерами, подкрепленными молодостью и крепким сложением, примечательным образом выдержали воздействие всех стихий, собравшихся на пагубу нам, – писал Луи Ланьо, старший хирург 3-го полка пеших гренадеров гвардии. – Мне было тридцать два – здоровье отличное. Я привык покрывать пешком большие расстояния и в результате вынес все без каких-нибудь скверных последствий»{815}.
Превосходно выдерживал испытания и сам Наполеон. Разумеется, к его услугам было регулярное снабжение продуктами и вином, не говоря о прочих удобствах. Для выбора места предстоящего ночлега императора вперед каждый раз отправляли офицера с обязанностью превратить какое-нибудь опустошенное поместье или крестьянскую избу в пригодную для постоя квартиру. Там раскладывали железную походную кровать, на пол стелили ковер и приносили несессер, содержавший бритву, щетки и туалетные принадлежности. Обустраивали импровизированный кабинет: в той же комнате, если отсутствовала другая, ставили покрытый зеленым сукном стол, притаскивали походную библиотеку императора в ящиках и другие коробки с картами и письменным принадлежностями. Распаковывали маленький обеденный сервиз, чтобы Наполеон ел с тарелки.
«Он переносил холод с великим мужеством, – вспоминал камердинер императора французов, Констан, – хотя и видно было, что физически на него он очень сильно действует». Но несмотря на роскошную возможность менять белье и на содержимое несессера, Наполеон тоже страдал от вшей, а кроме того, невзирая на удобную кровать, и от бессонницы, порожденной, несомненно, ждавшей впереди неопределенностью и беспокойством за судьбу армии. «Бедные солдаты заставляют мое сердце обливаться кровью, но я все равно не могу ничего для них сделать», – признался он Раппу как-то вечером{816}.
Вера в него оставалась непоколебимой. Многие ворчали и ругали его, но пусть некоторые и позволяли себе дерзкое поведение или неподчинение офицерам и даже генералам, как только появлялся император, все моментально проглатывали язык в благоговейном почтении. «Солдаты лежали, умирая вдоль дороги, но я никогда не слышал, чтобы кто-то жаловался», – вспоминал Коленкур. «Хотя этот человек оправданно считался истоком всех наших несчастий и исключительной первопричиной постигшей нас катастрофы, – писал доктор Рене Буржуа, державшийся глубоко антинаполеоновских политических взглядов, – его присутствие по-прежнему пробуждало воодушевление, и не было никого, кто бы отказался, коли уж придет такая нужда, прикрыть его своим телом и пожертвовать за него жизнью». Степень их преданности наглядно проиллюстрирована сержантом Бургонем, наблюдавшим, как однажды на бивуак заглянул офицер с парой гренадеров при нем и попросил найти сухих дров для Наполеона. «Все с готовностью отдали лучшее из имевшегося у них, и даже умиравшие поднимали головы и шептали: “Возьмите для императора!”», – вспоминал он. Такая самоотверженность, правда, не являлась совершенно повсеместной. В одном случае, когда Наполеон хотел сделать остановку и погреться у костра, окруженного отбившимися от своих частей солдатами, Коленкур пошел к ним, но, обменявшись несколькими словами, вернулся и высказал предположение, что, вероятно, задерживаться здесь не стоит{817}.
Казначей Дюверже, не будучи строевым офицером и комбатантом, не испытывал той солдатской преданности к императору-полководцу, но и он соглашался, что «его престиж, та особая аура, окружающая великого человека, ослепляла нас своим блеском, все уверенно собирались, исполнялись уверенности и подчинялись малейшему проявлению его воли». Верно и то, что Наполеон являл собой их лучший шанс выбраться из переделки, в которую они угодили. «Его присутствие вдохновляло наши поникшие сердца и вызывало последний выплеск энергии, – рассказывал капитан Франсуа. – Вид нашего главнейшего предводителя, идущего среди нас, разделяющего наши лишения, в какие-то моменты вызывал большее воодушевление, чем в победоносные времена». К какой бы нации они ни принадлежали, каковыми ни были бы их политические пристрастия и отношение к нему, солдаты и офицеры в равной степени осознавали одно: только ему по плечу сплотить и удержать остатки армии как единое целое, и только он способен вырвать хоть какие-то частички победы из пасти поражения{818}.
Но одним лишь этим соображением всё не ограничивалось и не объяснялось. Неожиданным образом довольно распространенные чувства выражал, плетясь мимо стоявшего на обочине Наполеона, один немецкий артиллерийский офицер, от которого естественным образом следовало бы ожидать проклятий в адрес иноземного тирана, приведшего его в столь жалкое состояние. «Тот, кто видит истинное величие, покинутое фортуной, забывает о своих страданиях и заботах, и мы в мрачном безмолвии выпрямляли спины под его взглядом, отчасти примиряясь с нашей горестной судьбой»{819}.