Верное сердце - Александр Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поступить в Николаевское? Но туда ведь только дворян принимают.
— Смешно, — улыбнулся сконфуженно Румянцев, — но я — дворянин. Дворянин… Мой отец со своим дворянским паспортом служил статистиком в земской управе и нуждался всю жизнь — большая была семья. А я, чтобы не умереть с голоду, занимаюсь перепиской нот и театральных ролей. Смешно, правда?
Гриша с недоумением поглядел на Румянцева: лицо курносое, в веснушках, «рязанское», — вот, оказывается, какие дворяне водятся на Руси…
Пришел черед и Шумову идти — в который раз! — на прием к глазнику. Снова его заставляли читать таблицы, на которых нижние буквы сливались перед ним в смутную вереницу каких-то букашек… Снова вливали под веки расширяющие зрачок капли, исследовали глазное дно… Дело тут было поставлено добросовестно: Офицер российской армии должен обладать нормальным зрением!
А на четырнадцатый день — ровно на четырнадцатый, с военной точностью — Шумову вручили документ: близорукость, у него шесть с половиной диоптрий, к строевой службе не годен.
Он не сразу понял. К строевой не годен… а куда же тогда?
— Для вас — это белый билет, — объяснил Грише опытный в таких делах Шак, не скрывая своей зависти и даже некоторой досады. — Студентов в солдаты сейчас не берут, а в офицеры вы не годитесь. Эх, вот кому повезло-то! А мне, богатырю, видно, суждено — скатку на плечи да на строевое ученье с лихой песней «Бескозырки тонные, сапоги фасонные да буль-буль-бутылочка казенного вина»!
— Да и казенного вина, солдатской утехи, сейчас не дадут! — откликнулся Сердий.
Григория Шумова, охватило смутное чувство. Он и облегчение испытывал, словно гора с плеч свалилась — можно будет вернуться к университетской жизни, к реферату о Фурье, — и в то же время сильным было другое чувство: какой-то неловкости. Почти стыда. Сроки врачебных испытаний пришли к концу, хилый философ был признан годным, жаловавшийся на слабую грудь и кашель Шак — тоже… а ему, силачу Шумову, дали белый билет, освободили от воинской повинности.
Совсем недавно он получил письмо из дому и узнал из него, что друг его детства тоненький, бледный Ян Редаль уже призван и находится где-то в запасном батальоне.
Но что же делать ему, Шумову? Не добровольцем же идти!
Степан Оськин рассказывал: больше всего фронтовые солдаты не любят добровольцев — чуть ли не больше, чем земгусаров.
Рассуждают солдаты так: если ты не по своей вине попал в беду, так с тебя и спрос невелик, — ну, а если ты из дурости или, может, из желания выслужиться сам полез в пекло, пеняй на себя.
Правда, никаких особых притеснений в окопах, если не считать насмешек, добровольцы не встречали, но они лишались самого дорогого: крепкой солдатской дружбы, без которой на фронте, пожалуй, не проживешь.
Студенты расходились из госпиталя, обменявшись адресами, — все, кроме Киллера; жарко клялись друг другу держать связь, встречаться. Прощались с чувством печали, будто покидали место, где прожили долго и где делили по-братски и невзгоды и продуктовые передачи из дому.
Конечно, адреса они благополучно потеряли, а клятвы забыли.
Ко времени выписки из госпиталя Шумов поближе сошелся со Степаном Оськиным.
После некоторых колебаний решился он передать Степану принесенные грузином листовки; и, уже передавая их в последний час, вдруг с полной убежденностью понял: ошибки нет — попали они теперь в верные руки.
— Ответ на ваш вопрос о войне, — сказал он шепотом Оськину. — Только смотрите…
— Понятно! — отрывисто ответил Оськин, побагровел и добавил: — Все-таки мы тебя, студент, правильно разглядели.
Вернувшись домой из госпиталя, Григорий Шумов узнал: три дня назад арестован Оруджиани.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
31
— Витол, к капитану!
Вольноопределяющийся Витол вылез из-под «козырька» — ненадежного укрытия от шрапнельных осколков — и, выбирая места посуше, побрел ходами сообщения к землянке капитана Селенса.
Пол в землянке ротного командира был выстлан сколоченными решеткой сосновыми жердями; они пружинили под ногой, звучно хлюпая по воде. Но все же здесь было сравнительно сухо. И тепло: у самого входа малиновыми угольками тлел жар в крохотной печке — ее недавно смастерил из консервных банок рядовой Ян Редаль. А на стене даже ковер висел, неизвестно каким путем попавший сюда, в Курземское болото.
Капитан Селенс сидел на походной койке без кителя, в одной нательной рубахе.
— По вашему приказанию, господин капитан…
— Отставить! Садитесь, Витол-кункс.[2] Сегодня я для вас не капитан, вы для меня не солдат. Мы с вами побеседуем запросто, как два латыша.
Капитан Селенс с лицом резко очерченным, гладко выбритый, казался даже для офицера слишком щеголеватым — если принять в расчет, что стрелковая часть сидит уже третий месяц среди непроходимых болот.
— Как вы оцениваете настроение солдат, Витол-кункс? Вы к ним все-таки ближе, чем я.
Селенс не спеша набил трубку настоящим турецким табаком и подвинул шелковый кисет Витолу, хотя хорошо знал, что вольноопределяющийся не курит.
— Настроение? — Витол помедлил. — Затрудняюсь ответить, господин капитан.
— Селенс-кункс! — поправил его командир роты.
— Простите. Настроение обычное. Как всегда.
— Рвутся в бой?
— Этого сказать нельзя.
Капитан раскурил трубку, затянулся, внимательно поглядел на Витола — глаза у него стали холодными, настороженными.
— Да. Этого сказать нельзя. Приходилось ли вам задумываться над создавшимся положением?
Капитан не впервые начинал подобные разговоры — скользкие, уклончивые, полные намеков. Надо с ним держать ухо востро. Сам он любит говорить недомолвками, но такие же недомолвки со стороны подчиненных вызывают в нем подозрительность. А это сейчас было бы особенно нежелательным: на днях решается вопрос о командировке в тыл за медикаментами для батальона, и у Витола были на этот счет свои соображения…
— Положение для меня неясное, Селенс-кункс, — сказал Витол тоном, показывающим, что он готов раскрыть перед капитаном всю душу.
— Неясное. Да, да. Неясное… Это — если говорить о настоящем. Что же сказать о будущем? Задумывались вы о нем? Вы человек интеллигентный. И почему бы нам не поговорить на отвлеченные темы, особенно во время военного затишья? Вы ведь были учителем?
— Так точно!
— Отставить. Еще раз подчеркну: мы ведем разговор сугубо частный и, я бы сказал, не подлежащий оглашению. Вы были учителем… Но ведь учителей пока что не призывали в армию.
— Я не поладил с начальством, Селенс-кункс. Меня отчислили от должности и…
— …и вы попали в запасный батальон?
— Да. По образовательному цензу — вольноопределяющимся. А потом, когда начали формировать латышские стрелковые части…
— Понятно. Вам повезло, — многозначительно сказал Селенс. — Вы попали ко мне в роту. Вы революционер?
Витол встал:
— Разве я подал повод, господин капитан?
— Садитесь, садитесь! Меня вам нечего опасаться. Я и сам и мои родные… Впрочем, я могу рассказать об этом подробнее. Слыхали ли вы когда-нибудь о трагедии на хуторе Селени? Это хутор моего дяди. Его сын, мой двоюродный брат, состоял в 1905 году в боевой дружине. Старый Селенс тоже помогал революционерам. Ну, это же было время «лесных братьев», героических порывов, романтики… На весь мир прогремело тогда нападение на Рижскую центральную тюрьму. Времена, однако, меняются. Возьмите наши дни. Залит, депутат от Прибалтики, заявляет в думе: «Латышские стрелки пойдут против немцев, осененные крыльями двуглавого орла». Залит — монархист? Может быть. А может быть, это — политика.
Селенс прищурился и поглядел на вольноопределяющегося, ожидая ответа.
Витол молчал.
— Это — политика, — повторил капитан. — Я так думаю. Но, однако, вернемся к хутору Селени. Когда революция пошла на убыль, дядя мой, что греха таить, должно быть, подумал: «Это к лучшему». Почему? О, революция получила русский размах! Забастовки, советы рабочих депутатов, «вперед, к социализму»… А социализм, как-никак, отрицает собственность на землю. Да разве может латыш жить без своей земли? И мой дядя начал задумываться… Не в ту, значит, компанию он попал. Не разобрался в событиях. С революционерами ему не по пути. И что уж там у него дальше вышло, не знаю. По-разному рассказывали. Говорили, будто он донес на кого-то полиции. Во всяком случае, организация, в которой состоял его сын, приговорила старого Селенса к смертной казни. Тогда ведь революционеры вывешивали свои «обязательные постановления»: кто вредит делу революции, подлежит наказанию; предатели караются смертью. Вот как у них было дело поставлено! Наступает назначенный день — нет, ночь! Трое юношей из боевой дружины отправляются к хутору Селени. А Селени — это деревянная крепость: тын из бревен в два человеческих роста, ворота из дуба, на дворе волкодавы — их кормили только поутру, чтобы от голода злей были. Как же попасть в эту крепость? Нашли выход: пусть пойдет мой двоюродный брат — он ведь тоже был в боевой дружине. Уж на голос сына старый Селенс выйдет, конечно, откроет ворота! У каждого боевика было по револьверу. Подошли среди ночи к хутору, стучатся. Сперва негромко, потом сильней — никто не откликается. Начинают колотить в ворота изо всех сил. Наконец слышится голос дворохозяина: «Кого там черт по ночам носит?» — «Открой, отец, это я», — говорит мой двоюродный брат, вынимает револьвер, поднимает предохранитель, держит палец на спуске. «Так чего же ты шум такой поднял? Пьяный, что ли?» Однако, слышно, отодвигает засов, гремит замком… «Ты теперь уходи, — шепчут товарищи молодому Селенсу, — мы одни… без тебя». — «Нет, друзья». И он шагает навстречу отцу, тот хорошо виден — с фонарем вышел… «Смерть предателю!» — Сын стреляет и убивает отца наповал. Неужели вы не слыхали, Витол-кункс, об этой трагической истории?