Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При данной мировоззренческой установке немудрено, что церковность Евгении оказалась хрупкой, – внутренний православный стержень, обретенный в апреле 1911 г., постоянно колебался. За первым духовным подъемом вскоре последовало охлаждение. И хотя в текстах Е. Герцык мы не найдем той развернутой критики традиционного христианства, которая определяет строй мыслей Мережковского, Бердяева, Розанова, тем не менее собеседницу Иванова и Бердяева правомерно причислять к сонму провозвестников того же «софийного» нового религиозного сознания. Евгения была ярким природным мистиком нецерковного типа, но в православном духовном строе ей явно неуютно. «У меня нет молитвы. Совсем, никогда. Скука, холод, равнодушное бормотание слов», – записывает она в дневнике в конце августа 1911 г.[908]И в 1914 г. она вновь признается, что молитва отделяет ее от Христа – «никогда главного касания, прожигающего, нет в молитве»[909]. Вопреки аскетическим заветам, оправданным многовековой подвижнической практикой, она ищет в духовной жизни блаженных «порывов», «умиления» и пр., спонтанно посещающих ее в совсем других – обыденных ситуациях, а не в специально предназначенное вроде бы для этого время. И духовная неудовлетворенность, накапливаясь, обращается ею против московских православных кругов. С присущим ей тонким чутьем на фальшь она клеймит атмосферу салона Морозовой, куда ее допустили по рекомендации друзей-философов: ей претит тамошняя «духовная суета», наигранное «оживление, <…> за которым пустыня»[910]. Впечатление это сохранилось на всю жизнь: уже в конце 1930-х гг. она набрасывает сатирический портрет Морозовой, устраивавшей православные вечера с богатыми чаепитиями, на которых самоутверждалась духовная элита. Облик покровительницы «Пути» представлен с помощью пары точных деталей, что Евгения умела делать виртуозно: «Маргарита Кирилловна Морозова – красивая, тактично-тихая, с потрясающе огромными бриллиантами в ушах, почему-то возлюбила религиозную философию и субсидировала издательство»[911]. К чести Евгении, она всегда сознавалась, что и ее собственные духовные искания, «обращение» и пр., действительно возвышенные в их средоточии, тащили за собой длинный шлейф «слишком человеческого». Не только для Морозовой, но и для самой «Царь-Девицы» собрания Религиозно-философского общества (проходившие «на фоне врубелевского Фауста с Маргаритой, выглядывающих из острогранной листвы»[912]) были также поводом продемонстрировать новый туалет, а не только возможностью послушать умные речи. «Не было у меня тщеславней поры, чем эта, “о Божьем”, и с подлинной тоской к Богу обращенная»[913], – самой собой Евгения была только в одиночестве и в обществе Бердяева. Потому почти закономерен «обвал», крушение только что обретенного ею ценностного строя вслед за лозаннским «откровением» 1912 г.: «Господи, мне кажется, я знаю тайну тишайшую, Господи! Как ветер, как ураган внезапный ломает сучья, обрывает листья, обнажая догола дерево, так я освобождаюсь бурно от всего конфессионального, того московского верующего, умственного, христианского, Господи!»[914] Эта страшноватая запись (Евгения, прельщенная своими «райскими» экстазами, оказалась на грани отречения от христианства) наводит на память те шквальные «перерождения убеждений», которые обнаруживает в ряде судеб (а порой и вписывает туда) Шестов; так, данный опыт Евгении похож на мистический вихрь зла, увлекший Ницше (предисловие к «Человеческому, слишком человеческому»). В результате Евгения заново узнает вкус шестовской «беспочвенности», оказывается «над бездной»: «Волокутся дни, никуда, ни к чему… Томятся жарой, пылью, грязью; валяюсь целый день, читаю Фрейда…» Оказывается, «безмерная свобода» похожа «на разинутый зев в черной бездне»[915] – «пучине греха», вспомним вновь идиому православных текстов. «Тишайшая тайна» обернулась соблазном, – «освобождение от всего конфессионального» – разрыв с православной Церковью – расчистил путь в душу неофитки для змеи уныния и порока…
Буквально вслед за воцерковлением Евгения начала свою «тяжбу с теософами» – мачехой, Софьей Герье, – последователями Анны Безант. В состоянии духовного подъема она характеризовала теософское миросозерцание как «тип нехристианской религиозности»; чуть позже мы увидим, что ее критика была созвучна бердяевским оценкам данного рода воззрений. Главный акцент Евгения делала на «безликости» Божества в представлениях теософов: если забыть, что Христос – Иисус, страдающий и воскресающий Сын, подчеркивая то, что Он – «Вторая Ипостась» и некий «страждущий» аспект мира, то не остается места для главного – любви. Евгения не приемлет гордыни теософии, обрекающей человека на постоянный подвиг совершенствования и лишающей его благодатной поддержки. «Весь дух другой», нехристианский, в теософии – чистом «восхождении», тогда как «высшее» в опыте христианском – «благая тихость нисхождения»[916], – Евгения это остро ощущала, когда была погружена в церковную атмосферу. – Между тем именно в этот момент Евгения начинает особенно интенсивное мысленное общение с Софьей Герье. Уже несколько лет любимая подруга странствует по Европе; бурная личная жизнь идет рука об руку с духовными поисками. В конце концов эта яркая личность обретает временный покой, примкнув к эзотерической общине, обосновавшейся близ Генуи, «у лазурного моря»[917]. Евгения перечитала все старые письма подруги, все насквозь пронизанные теософией, найдя их исключительно талантливыми. И куда-то далеко в прошлое ушло «время Обители», отступила церковная благодать – душу Евгении мало-помалу начала заполнять «правда теософии»: «Странное волнение, и <…> я не могу вдруг найти свою вчерашнюю правду»[918]. Дух теософии медленно, но верно отводил Евгению от христианства. Не помогло и вмешательство отца Синадского: в душе «Царь-Девицы» зрел бунт против православия, – повод для этого всегда оказывался под рукой.
В 1912 г. продолжало крепнуть это теософское настроение Евгении. Ни духовная жизнь Церкви, ни православные – даже и самые рафинированные – круги не удовлетворяли ее, – и, напротив, все притягательнее становился образ подруги, нашедшей себя в среде европейских оккультистов. «У меня очень сильно желание поехать подольше пожить около нее и вникнуть в их теософскую жизнь, хотя я, мне кажется, очень понимаю и чувствую, какое это “человеческое” (не чудо, а просто земное) – вся теософия как общество, союз, сношения…» – пишет она Вере Гриневич[919]. Но рядом появляется и другой мотив – в продолжении данного письма: «В конце этого месяца будут такие дни в Мюнхене: цикл Штейнера, куда соберутся Белый, Маргарита, Черубина и еще многие русские, и, м. б., Вячеслав. Мне пришло в голову уговорить Адю поехать, потому что вдруг стало казаться, что там, в этой среде, может она внезапно найти религиозный путь, в котором творчество не стыд и позор, а высший дар, и – как знать – встретить человека!»[920]. Евгения имела в виду духовного