Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но было бы слишком просто решить, что Евгения взяла на себя роль смиренной антропософской неофитки, спасовав перед сложностью антропософского предмета и коллективной самоуверенностью тех, кто ощущал себя близкими к «посвященности». Суждения Евгении об антропософском пути, напротив, поражают их адекватностью – полным осознанием реальной участи того, кто изберет для себя антропософское ученичество. Собственно говоря, Евгения примеривала лично к себе то, что Штейнер обещал своим последователям в «Как достигнуть познания высших миров?». По сей день антропософские собрания всякого рода походят на веселые светские тусовки; на коллективных фотографиях антропософов безмятежно улыбаются интеллигентные дамы и явно неглупые мужчины, резвятся детишки, которых родители воспитывают по вальдорфской системе; но не объясняется ли эта атмосфера приятного и элегантного времяпровождения каким-то недомыслием и робостью заурядности (как не согласиться с Бердяевым!), не желающей посмотреть в корень, избегающей «бездн» и останавливающейся на красивой видимости? Евгения же дошла до сознания «последней безрадостности штейнерианства»[956]; ни у кого из русских критиков антропософии – ни у Иванова, ни у Бердяева и Булгакова – не найти такого экзистенциально-жгучего, как у Евгении, вставшей на путь «духовной науки»: «Иду от Бога, от спасения, от смысла»[957]. Никто, кроме Е. Герцык, не вычитал из текстов Штейнера, не рассмотрел во взгляде его пронизывающих душу глаз, в очертаниях и складках в самом деле удивительного лица доктора, что экзистенциальный нерв его духовного пути – метафизическое страдание, что антропософская атмосфера – это мрак предельной скорби и что на путь «духовной науки» надо вступать, сжав зубы. Евгении было дано «через Штейнера в конце чего-то, в ужас чего-то до конца заглянуть – и никогда не забыть…»[958] За головокружительной картиной мировой эволюции, представленной Штейнером («Очерк тайноведения»), за его учением о карме, за его фантастической христологией и т. д. Евгения распознала бездну ада – быть может, не совсем церковного, т. е. окончательного, но ада вечного в дурно-бесконечном временном значении. «Русские страдающие (Белый, Макс, Петровский – все духа Достоевского) тянутся к нему (Штейнеру) за большим страданием, чтоб на вечность быть распятым»[959]: здесь не только удивительная характеристика «русских мальчиков», не просто ищущих «пострадать», но взыскующих страдания предельного, – здесь трактовка самоощущения антропософского адепта как вечно длящейся муки распятия… Попробуем углубиться в такое понимание и распознать его истоки.
В своих суждениях, сопровождающих «антропософский эпизод», Е. Герцык поднимает действительно «последние» вопросы человеческого существования. «Ужас», в который она «до конца» заглянула, это «ужас вечного возврата, от которого тот (Ницше) сошел с ума», от которого «неутешен» Штейнер, «неутешенность», безнадежность его мистерий[960]. Речь идет о реинкарнациях человеческой души – о законе кармы, который определяет характер каждой из их бесконечной цепи, характер земной жизни всякой конкретной индивидуальности. Евгения верила в этот закон: «Нет, Штейнер не лжив – перед Богом, перед совестью своей испытую его. В том порядке (т. е. в порядке времени, в земном порядке. – Н. Б.) все так и есть, как говорит он. Но и потому все, что он скажет, будет всегда в том же порядке, и слова избавления, конца, единого спасающего слова и в самом тайном у него нет» [961]. – Здесь Е. Герцык, очевидно, отклоняется от позиции Церкви, фактичность перевоплощений вообще отрицающей. Тогда что же значат в устах Евгении слова ее окончательного вывода и выбора – «от Штейнера спасает Сын и Мать»?[962] Означают ли они, что член Церкви уже не попадает под действие этого всеобщего мирового закона, что «Сын и Мать» каким-то образом полностью снимают с него бремя кармы? Думается, Евгения на столь радикальное метафизическое заключение не решалась. «Спасение» для нее имело смысл скорее практигеской пользы веры – смысл «утешенности», благодатной радости, которой лишено «штейнерианство». Но вера для Евгении – это не «спасительный» обман. Когда она заявляет, что «ужас вечного возврата» «вправду преодолевается… только верой, что ближе, что скорей, чем в вечности, мой Бог, Христос (что сегодня, здесь – Земля, Богородица)»[963], – то она хочет сказать, что вера – ключ к такой реальности (реальности Бога, Христа, Богоматери), которая онтологически выше, ценностно весомей, – если у годно, реальней реальности кармы. Вера помогает человеку прожить земную жизнь в порядке высшем, чем порядок его земной судьбы. С точки зрения этого последнего – с позиции «духовной науки», – вера, конечно, детская иллюзия. Однако христианина вера приобщает к божественному порядку бытия, обнаруживая тем самым свою реальность. Потому высказывание Евгении непрямо означает, что верой преодолевается не только «ужас», но в какой-то мере и сам «вечный возврат». Окончательного слова по этим в самом деле последним проблемам ей высказать не было дано. Но в теоретическом плане они неразрешимы, и женщина-мыслитель вполне логично, следуя в этом за Кантом, переводит их в план жизненно-практический, выдвигая – ради «спасения от Штейнера» и безумия Ницше – императив веры.
Как мы видим, подобно своим друзьям – Иванову и Бердяеву, Евгения в решающий момент своей биографии предпочла оккультизму религию, Церковь. Она пошла дальше их в своей глубокой критике антропософии, ближе подступив к ней жизненно-экзистенциально. – Однако как объяснить «ужас» Евгении перед действительностью «пути посвящения» по Штейнеру? Страх ли это просто перед необходимостью для человека все вновь и вновь возвращаться со своей духовной родины в полное страданий земное бытие? Но почему же тогда ни индусы, ни их европейские последователи не знали этого «ужаса»? То, что непрозрачная идея «вечного возвращения» Ницше означала реинкарнацию и к тому же именно она (а не страсть богохульства) свела его с ума, это не более чем домыслы Евгении… Поищем в сознании Е. Герцык и в деталях ее жизненного фона настоящий источник ее экзистенциального ужаса перед антропософской духовностью.
Будучи, несмотря ни на что, человеком здравомыслящим, Евгения, опиравшаяся на свое знание антропософских текстов, а вместе