России верные сыны - Лев Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можайский сказал Анеле, что портрет очень хорош.
— Он начал писать меня еще в Париже, — сказала Анеля, — события не дали ему кончить портрет. Он привез его в Вену, и в первый же сеанс я говорю: «Мсье Изабе, я была пять лет назад лучше, чем сейчас, вы будете писать все заново». Знаете, что ответил этот обманщик? «Да, я буду писать заново, потому что вы стали лучше, чем пять лет назад». Я приняла это за шутку, и вдруг он говорит: «У вас в глазах, мадам, появилась ирония». И я нисколько не обиделась.
Она тотчас заговорила о делах политических, все еще стараясь доказать Можайскому, что ее тревожит судьба Польши.
О Польше думал и Можайский. Наполеон обратил ее против России. Австрия и Пруссия алчно взирают на нее. Может ли Россия оставить Польшу на произвол судеб?
— Мне случалось бывать в Варшаве, я видел развращенность и безрассудство знати. Разве авантюризм честолюбцев не может ввергнуть ваш народ в новые кровавые испытания?
— Кто же, по-вашему, может искоренить это зло? Александр?
Он долго молчал и сказал в глубокой задумчивости:
— Мне говорили, что Россия требует конституции для Польши, участия поляков в управлении, чтобы не было ни притеснений, ни угнетения.
Он говорил так, но у него не было уверенности в чистоте намерений Александра. Однако Данилевский рассказывал о приказе главнокомандующему Барклаю, чтобы никому, кроме необходимых и нужных штабу чинов, не отводили квартиры для постоя в Варшаве и чтобы все излишние войска вывели из польской столицы… Что это могло значить? Политическая мера, чтобы избежать упреков австрийцев и англичан на конгрессе, или желание предоставить несколько более свободы полякам?
— Надо, чтобы государственные мужи были не честолюбцы, не угнетатели своего народа, а добрые и разумные люди, патриоты своего отечества…
— Республика?
— Республика создается волей народа. Только народ волен решать свои судьбы и вершить дела государственные. Ах, если бы обе страны поняли, что польза государственная только в дружбе, — и тогда два славянских народа будут противостоять врагам и России, и Польши…
Анеля в изумлении взглянула на него.
— Можно ли… — начала она, но тут их прервали.
Слуга доложил о приезде гостя.
— Вы его знаете, — с таинственным видом сказала Анеля, — это один из русских моих друзей.
В дверях появился Андрей Кириллович Разумовский.
— Очаровательная, — начал он на пороге, — вы видите перед собой человека, у которого нет иных забот, кроме того, чтобы навещать своих истинных друзей… Это единственная выгода моего положения…
Андрей Кириллович мельком взглянул на Можайского. Он где-то видел молодого офицера, может быть даже у себя в доме. Он приветливо улыбнулся гостю Анели Грабовской и, вероятно, счел его появление в ее доме прихотью хозяйки.
Можайский с некоторым любопытством прислушивался к речам Андрея Кирилловича.
«Сын гетмана Малороссии, генерал-фельдмаршала и Академии наук президента, графа Кирилла Григорьевича Разумовского и Екатерины Ивановны Нарышкиной, из древнего боярского рода, даровавшего России и Петра I… внук украинского пастуха Розума… Это смещение кровей могло бы дать государственного мужа — патриота, вольнодумца, русского Мирабо, быть может… А вместо сего мы видим онемеченного сановника, утешающегося музыкальными досугами и благодетельствующего венским лавочникам и модисткам…» — так думал Можайский, пока Разумовский с глубокомысленным видом разглядывал портрет на мольберте.
— Великий мастер, — наконец сказал Андрей Кириллович. — Другой художник не осмелился бы оставить открытым для взоров неоконченный труд. Изабе все можно, в каждом штрихе божьей милостью мастер.
— Он будет доволен слышать ваше суждение, — вы не только строгий ценитель, вы покровитель искусств. Вена только и говорит о том, что император Александр принял Бетховена, этим он обязан вам. Несчастный гений…
— Несчастный, — усаживаясь, повторил Разумовский, — да, несчастный. Глухота и равнодушие людей сделали его нелюдимым. При случае я напомнил государю о нем. Он был принят, это, может быть, немного облегчит ему жизнь. Венский двор холоден к Бетховену, — продолжал Разумовский, не отводя глаз от портрета. — Старый князь де Линь незадолго до своей кончины сказал: «Чего стоят титулы, почести, воздаваемые вельможам, военная слава? Кондотьер Гатемаллата, деяний которого не помнит никто, живет только потому, что его облик запечатлен в бронзе великим Донателло. Можно не знать деяния папы Юлия II, но никогда не позабудут, что в его время творил Микель Анджело и изваял его гробницу — чудо искусства».
— Если так, то и вас не должна забыть история: Бетховен посвятил вам две симфонии, — Анеля произнесла эти слова так, что их можно было принять за шутку.
— Верьте мне, что я этим горжусь более, чем многим другим. Маэстро услышал от меня одну красивую мелодию — украинский напев, я слышал его с детства, от деда. Эта песенка будет звучать в адажио квартета… Как он несчастен, наш бедный маэстро! Если бы не преданный ему Шупанциг, он бы вконец замучил себя работой, сомнениями, бессонницей! Гайдн написал сто восемнадцать симфоний, Бетховен — только девять, и эта девятая — его радость и мученье. Он все еще не завершил свой труд, и каждый день возвращается к девятой. Он никогда не бывает доволен тем, что создал, это мучает его и рождает злобу и отчаяние. Великий музыкант и несчастный…
— Вена, Вена — город песен… Вена — рай для музыкантов, — повторил Можайский строки известной песенки, но Андрей Кириллович не уловил иронии в его словах; он спросил, не встречал ли молодого офицера в Вене года четыре назад.
Можайский ответил, что четыре года назад он был в Лондоне.
— Имел честь быть представленным вам, граф, в годовщину Лейпцигской битвы.
Мелодичный звон часов встревожил Разумовского.
— Что же это я? Сегодня у меня сеанс у Изабе, вечером — раут на Балплац, завтра — репетиция нового балета, — князь Меттерних недоволен музыкой… Вот участь дипломата. Но в четверг прошу ко мне. Воротился из Италии мой крепостной человек, я посылал его в Рим учиться на виолончели. Я слушал его сам после трех лет учения и доволен им… И вас прошу, — он повернулся к Можайскому.
Что-то во взгляде этого молодого офицера беспокоило Разумовского. Молодой человек, правда, держал себя в решпекте и почтительно помалкивал, но как иногда обманчива эта внешняя почтительность! Ему вспомнился Николай Тургенев, молчаливый и обходительный, но опасный и острый собеседник. Андрей Кириллович не совсем понимал молодых людей нового века, что-то в них пугало его. Он встал и простился.
— Вот кто бывает у меня из русских, — сказала Грабовская, когда ушел Разумовский.
— Из «русских»? — с улыбкой обронил Можайский.
— Вы не прощаете ему страсти к венской музыке?
— «Вена — рай для музыкантов»! Рай, в котором умер в бедности великий Моцарт! Нет, графу Разумовскому должно простить музыку Людвига Бетховена. Но не кажется ли вам странным и смешным — говорить о страданиях композитора и не подумать о том, как живет этот человек! Он живет в нужде и в бедности, — это знает вся Вена. И богачу Разумовскому, у которого в один вечер сгорело восковых свечей на двадцать тысяч, не приходит в голову мысль о том, что эти деньги — три года спокойной жизни для Бетховена! Богач и меценат не видит бедности, в которой живет великий Бетховен.
Откинув голову, устремив взгляд в осеннее пасмурное небо за окном, Анеля сказала:
— Я не понимаю его музыки. Один раз я слышала ее в концерте, играл Ледюк… Концерт для скрипки. Начинает оркестр, и начало такое торжественное и прекрасное, что кажется — уже нельзя продолжать… Можно ли больше выразить в музыке? Но начинает скрипка, и звук летит в небо, высоко, еще выше… — Она вдруг в упор взглянула на него: — Я не думала, что у вас в душе столько злости… С такими мыслями вам будет нелегко в России.
— Ничуть не легче, чем здесь…
— У вас есть вести из Васенок? Нет? Тогда я счастливее вас. Мой старый знакомый, полковник Ольшевский, возвращаясь из русского плена, был в Новгороде и видел Катю.
Можайский с трудом скрыл волнение.
— Ольшевский говорит, что она очень похорошела, он видел ее однажды у меня в Грабнике… Он был тогда адъютантом князя Юзефа Понятовского… Вы долго еще остаетесь в Вене?
— Кто может знать?
— На новогоднем балу в Гофбурге потихоньку говорили о войне. Разве вы не чувствуете? Над всем нависла тревога.
— Война? — с деланным изумлением спросил Можайский. — Кто же станет воевать с Россией? Наполеон? Он — узник острова Эльбы. Мир подписан в Париже. В Вене рождается новая Европа.
Он говорил так, помня, что перед ним жена сэра Чарльза Кларка.
— Князь Талейран, — рассеянно продолжала леди Анна, — князь Талейран говорил, что в Европе никто не хочет воевать… не хочет и не может… Правда, он говорил об этом не без сожаления.