Человек без имени - Николай Веревочкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не думаешь ли ты, что на планете живет всего один художник? — в третий раз обиделась Шамара, и на этот раз обиделась серьезно, без сладких дамских слез, по-деловому обиделась, ведь в число посредников входила и она. — Прощай, Удищев.
Такую обиду словами не загладишь.
Спинка кресла под Шамарой внезапно откинулась, и Мирофан Удищев, не словом, а делом доказывая глубину своих чувств, бурым медведем навалился на делового партнера. Он нежно рычал и щекотался бородою, преодолевая слабое сопротивление, что-то шептал в розовое ухо ожившей любовницы.
Озябший пенсионер, сбывающий «Дребездень» владельцам проезжающих иномарок, подкрался к «Мерседесу». Но, заглянув в затемненное окно салона, минуты на две застыл с открытым ртом. В глубоком изумлении на цыпочках попятился дед вон от машины. И только перейдя улицу, закрыл рот.
В ту же секунду с низкого неба крупными хлопьями посыпал снег, делая мир черно-белой гравюрой. Сырые, в отдельности практически невесомые снежинки облепляли ветки деревьев, не успевших сбросить листву. Снег все падал и падал. И когда масса его достигала критической отметки, деревья с треском ломались. Рядом со стоящим на обочине автомобилем разорвало пополам клен, и ствол его обрушился на чугунную ограду, запорошив «Мерседес» и едва не разбив лобовое стекло.
Но засыпанные снегом любовники не видели этого сказочного кошмара, не слышали стона и треска ломаемых деревьев.
Словно взорванная изнутри паром, растворилась дверь сауны, и в пушечных клубах из нее вылетели раскаленные мужики, облепленные зелеными листьями. Весело матерясь и постанывая, они устремились на улицу.
— Дверь! Дверь! — страшно зарычал бородатый хозяин, в сердцах хлопнув банкой импортного пива о стол. — Жару на вас не напасешься!
После обжигающей сауны на улице было волшебно. Серебряным долларом манила на небо полная Луна, обливая своим сиянием пирамидальную вершину горы. Неземной чистоты, первобытный, без единого следа снег обильно сверкал сокровищами.
— Ух! — дымящейся головешкой нырнул в сугроб смуглый атлет.
Следом попрыгали остальные. Коллективный стон наслаждения нарушил бездонную, девственную тишину космоса.
— Додон Додоныч, осторожно — розы!
Но было поздно.
Душераздирающий вопль потряс окрестность и где-то высоко в горах спровоцировал лавину.
Человек, севший на куст роз, изумленно ругаясь, пытался через плечо рассмотреть собственные ягодицы и рассуждал:
— Скажу жене: сел на куст роз. Разве поверит?
— А вы скажите — кошка поцарапала, — подсказал кто-то веселый из сугроба.
Но барахтающийся рядом в снегу засомневался:
— Это что надо сделать с кошкой, чтобы она так осерчала?
Выскочивший на шум хозяин быстро разобрался в ситуации.
— Идемте в бассейн, Додон Додоныч, — взял он пострадавшего под руку, — смажем царапины одеколоном.
— Что же ты, Мирофан, не предупредил? Предупреждать надо, — выговорил пострадавший хозяину.
— Не вы первый на этот куст сели. Сам Долобов изволил осчастливить, — утешил исцарапавшегося Удищев.
Когда в бане собираются художники и немного выпивают, это не значит, что они непременно начнут беседовать о высоком искусстве.
Говорят обычно о женщинах, машинах, капусте. Об охоте и рыбалке. Но меньше. То есть обо всем том, что и любые другие голые мужики в бане.
Если порой речь и заходит о творчестве, то лишь о бездарности отсутствующих на данный момент собратьев по кисти и холсту. Каждый при этом мучается подозрением: отлучись он на минуту по какой-либо надобности, не будет ли и он причислен к бездарям? Есть одно правило в общении с людьми высокого искусства: нагибаясь за упавшим мылом, не поворачивайтесь к ним спиной. Все художники знают это правило и после первой рюмки крепятся. Не говорят о высоком искусстве. Но за первой рюмкой неизбежно следует вторая, третья. Приблизительно на пятой кто-то не выдерживает и говорит как бы в пространство, как бы ни к кому конкретно не обращаясь: «Пентюхаев в Германию по приглашению съездил. Картинок на месте накрасил — воз. В среднем по штуке зарядил. Вернулся на «Мерсе» и зелени привез, хоть соли».
И обязательно кто-нибудь эдак вскользь заметит в том плане, что лично он за всю мазню Пентюхаева и рваного рубля бы не дал.
После этого справедливого замечания на отсутствующего Пентюхаева набрасываются всей стаей, рвут на клочки, а клочки разбрасывают по предбаннику.
Но на этот раз среди художников выпивал и закусывал известный меценат — севший на куст удищевских роз редактор «Дребездени» и президент каких-то ассоциаций и корпораций — Додон Додонович Дусторханов, жаждущий в общении с живописцами поразмышлять о природе вдохновения и вообще блеснуть эрудицией. И вот в нарушение всех традиций после первой же рюмки он раскрыл варежку и высказал странную мысль.
— Бездарность, — сказал он, морщась от саднящих царапин, окропленных едким одеколоном, — не беда, а вина.
Удищев, на вилле которого расслаблялась компания художников, отобранных им для пленэра, поперхнулся орденоносным напитком, занюхал впечатление огурцом и выразил недоумение:
— Не понял.
Он-то в глубине души думал как раз наоборот: к бездарям нужно относиться как к инвалидам, матерям-одиночкам и алкоголикам. Не помогать, но сочувствовать. Да и остальным мысль Додона Додоныча не показалась столь уж очевидной.
— Я больше скажу: бездарность — преступление, — неожиданно поддержал Дусторханова профессор Мутантов, издавна вхожий в баню Удищева.
— Ну, это уже слишком, — отчего-то с обидой возразил хозяин.
— Ничуть! — загоревшись очами, профессор забросил за плечо угол простыни, на которой чем-то несмываемым было тиснуто «Гостиница «Восход». — Ничуть! Бездарь всегда занимает чужое место, тем самым совершает акт агрессии по отношению к таланту. По его милости одаренные люди прозябают на обочине, в глуши, неизвестности. Спиваются, стреляются, вешаются. Да, и бездарю приходится не сладко. Самая интересная работа для него — тяжкий крест. Что же прикажете — жалеть его? Скажите об этом больному, которого зарезал бездарный хирург, удаляя банальный аппендицит. По вине бездарных учителей множится быдло. По вине бездарных писателей, музыкантов, художников деградируют вкусы, мельчают души. Из-за бездарных политиков мир потрясают разрушительные войны. В основании любой экологической катастрофы лежит чья-то бездарность. Бездарность — преступление против человечества!
Редактор «Дребездени» выпил и, исказив гримасой холеное лицо баловня судьбы, подвел итог страстному выступлению профессора:
— За бездарность, друзья мои, надо отрывать яйца. Без суда и следствия. Бездарность невыгодна экономически.
Художники, вальяжно развалившиеся на деревянных диванах в позах древнеримской знати, как по команде сдвинули ноги.
— Всем не поотрываешь, — примирительно сказал художник Дрындопопуло, рассматривая складки простыни, в которую было искусно задрапировано его смуглое поджарое тело, и попытался перевести разговор на более приятную тему. — Слышали, у Пентюхаева «Мерседес» угнали…
Но распоясавшийся Дусторханов намерен был говорить только о высоком и чистом искусстве.
— Весь мир, — обвел он слабой женственной рукой предбанник, — акт творения, произведение гениального художника. Деревья, люди, козы, куры — живые скульптуры, предметы искусства. И когда одна из живых скульптур создает мертвую скульптуру — это лишь младенческий инстинкт подражания. Подсознательное желание стать Богом. Не так ли? Быть художником — в этом есть что-то трагическое и святотатственное. Это все равно что быть Богом.
Если бы художников насильно накормили лимонами, вряд ли бы у них были более кислые лица. Чего они терпеть не могли, так это разговоров дилетантов об их ремесле. Случись это в другом месте при других обстоятельствах, завистник и провокатор давно бы получил отпор. Но все понимали: Удищев случайных людей в свою баню не зазывает. Здесь парились только влиятельные, богатые, нужные люди. Болтуна-мецената никто не перебивал, никто не ставил на место. Скуксившись и тускло переглядываясь, художники с вежливым недоумением слушали севшего на куст роз, налегая на дармовую огненную воду.
— Хватит, хватит, — запротестовал Полуоборотов, самый худой и молчаливый из них, прикрывая ладонью стакан.
— А ты легенду о непьющем художнике знаешь? — сурово спросил художник Дзе, отстраняя донышком бутылки его робкую руку.
— А разве бывают непьющие художники? — удивился Полуоборотов.
— Бывают, — с тяжелым сожалением вздохнул Дзе, разливая коньяк, — Бесталдыкина кто помнит? Сначала думали — ну, не пьет и не пьет. Больной, может быть. А потом стали замечать: как посмотрит на какую картину — тут ей и финиш. Не идет. От нее, как от чумы, шарахаются. Причем у этого Бесталдыкина тонкий вкус был. Самые сочные картины примечал. Остановится, бывало, перед полотном и смотрит, смотрит. Глаза желтыми становятся, кошачьими, злобными. Сколько картин, подлец, перепортил, сколько талантов загубил…