Человек без имени - Николай Веревочкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Выгорит — отстегну.
— Не в том дело.
— Хорошо отстегну.
— Храм все-таки — святое дело.
— Я и попу отстегну.
— Все-таки лицо духовное…
— Рот у этого лица есть?
— Поговорить поговорю, — уломался Сусликов, — но стопудово не обещаю.
— Говорить как раз и не надо, — строго наставил его Мирофан. — Ты нас только сведи. А уж мы разберемся.
В тени высотных домов еще пряталась зима, но в погожие дни на солнечную сторону улиц Ненуженска уже заглядывала весна.
Дворники с удовольствием сбрасывали снег с крыш на головы прохожим и гортанными голосами небожителей весело материли зазевавшихся. Карнизы домов, с которых не сбрасывали снег, обрастали увесистыми, сверкающими, как янтарь, соплями сосулек. Время от времени кто-то из особо невезучих и рассеянных ненуженцев, привыкших смотреть исключительно себе под ноги, был внезапно убиваем куском сорвавшегося с высоты льда. Те же, кто не имел привычки смотреть под ноги, а также пожилые граждане десятками на дню ломали на скользких тротуарах конечности. Лихие бизнесмены в сияющих иномарках окатывали пешеходов с ног до головы жидкой грязью. В автобусах чихали и сморкались. Инфицированный туман испарений большого города расползался по закоулкам, оседая по утрам на деревьях сероватым инеем.
В это прекрасное время надежд, предчувствия нового возрождения Удищев изгнал из предбанника братьев по палитре.
Случилось это так.
Внезапно нагрянувшие после пленэра художники были хмуры и задумчивы. Пили молча и мрачно. Хотя и помногу. И даже пивной, а также настоянный на горных травах пар не смягчил их души.
Шамара, приход которой случайно совпал с приездом художников, по своему обыкновению путалась под ногами и вмешивалась не в свои дела. Может быть, в тот вечер дело и не дошло бы до разрыва, а ограничилось легкой сварой, не внеси она в предбанник журнал со статьей Мутантова. Статья называлась «Феномен художника Удищева». Размышления профессора подкреплялись цветной иллюстрацией «Тройной радуги» и портретом Мирофана. В некотором недоумении Мутантов извещал читателей о загадке внезапного превращения гадкого, серого утенка в белого лебедя. Разгадка, по мнению автора, заключалась в том, что ничем не примечательный, склонный к подражанию художник, пройдя долгий и нудный, как горная тропа, путь ремесла, попытался взглянуть на приевшийся мир чистыми глазами ребенка. И это, как ни удивительно, ему удалось. Причем, вернувшись в детство, особо подчеркивал Мутантов, Мирофан Удищев счастливо избежал тупика примитивизма. Напротив, в искусстве его появилась пугающая философская глубина. Казалось бы, откуда?
Похвалив Удищева, профессор, естественно, не мог обойтись без того, чтобы не обругать его коллег. Критика его выходила за рамки приличия и временами напоминала увесистые пощечины. Обидными, уничижительными эпитетами он награждал тех, кто, маскируя творческую импотенцию, подделывается под авангард и впадает в старческий маразм упрощенчества. Нет никакого авангарда, в полемическом угаре, восклицал искусствовед, есть лишь искусство и неискусство. Между ними — пропасть. Искусство — это постоянное стремление к совершенству. Но, помилуйте, как можно совершенствоваться в примитивизме?! Авангард выдумали снобы и навязали миру. Сравнивая развитие современного искусства с историей половых извращений, профессор приходил к неутешительным выводам: то, что вчера было стыдным и мерзким, сегодня стало нормой; то, что сегодня считается недопустимым, завтра неизбежно будет восприниматься как норма. В какой-то безумной точке амбиций прогресс перетекает в деградацию. Искусство самоуничтожается, превращаясь в антиискусство. Мир сходит с ума, погружаясь в глобальную шизофрению. И только внезапное озарение чистотой может указать настоящий путь. На этот мир нужно взглянуть глазами художника Удищева.
В восторге пересказывала Шамара статью, зачитывая из нее огромные куски, комментируя неясные места, и надоела всем хуже рекламы «Орбита» без сахара.
Художники все более мрачнели и отводили туманные взоры.
Ну, разве нельзя сказать о ком-нибудь что-то хорошее без того, чтобы всех остальных не облить помоями?
— Удищев! Почему Удищев? Кто такой Удищев?! — внезапно вскричал маленький, как гномик, Пентюхаев. Курицей с отрубленной головой выпорхнул из его брезгливых рук журнал и полетел, шурша страницами, в пластмассовую емкость с использованными простынями. Глаза Пентюхаева горели завистью и обидой, седая, несоразмерно большая башка тряслась. Он пытался что-то сказать, но переполнявшие душу чувства не находили соответствующих им слов.
— Ты же мой учитель, — смиренно укорил буяна Мирофан, — ты должен мной гордиться…
— Я должен тобой гордиться? — гневно удивился Пентюхаев. — Да ты — стыд мой! Барышник! От художника в тебе — только борода. Про чистые глаза ребенка ты Мутантову рассказывай. Не мог ты «Тройную радугу» написать!
Такими страшными обвинениями просто так не бросаются.
— В чем дело, мужики? — обвел ледяным взором одобрительно молчащих живописцев Мирофан. — Почему я должен выслушивать в моем доме, за моим столом эти бредни? Ты завидуешь, Пентюхай, я тебя понимаю. Но базар шлифуй…
— Завидую? Я? Тебе?! — завизжал Пентюхаев, темнея лицом и задыхаясь.
— Ты, Уда, говори да не заговаривайся, — дрожащими, как у путчиста, руками Дрындопопуло щелкал зажигалкой, безуспешно пытаясь не с того конца раскурить сигарету. — Никто тебе не завидует. Мы на тебя сердимся. Ты наш заказ украл.
— Украл ваш заказ? — преувеличенно удивился Удищев, с веселой наглостью выкатив глаза. — Как это я мог украсть ваш заказ?
— А так, — стараясь быть сдержанным, но все сильнее дрожа руками, объяснил Дрындопопуло. — В конкурсе эскизов на оформление храма ты не участвовал, а заказ получил. Как это понимать?
— Конкурсы, эскизы, — не сдержав злорадства, с иронией протянул Удищев. — Да я вам, мужики, и колхозный клуб не доверил бы расписать. Вот вы — великие художники — лапу будете сосать, а я — бездарь — храм буду расписывать…
— Он будет храм расписывать! — задохнулся в сарказме Пентюхаев, хватаясь за сердце. — Ты попа в бане парить будешь да деньги считать, бухгалтер! А храм Полуоборот расписывать будет…
— Полуоборот, а ты что молчишь? — потревожил Удищев скромного напарника. Тот посмотрел на него глазами побитой собаки и пожал плечами. Не дождавшись ответа, Мирофан повернулся к Пентюхаеву: — От вас — великих художников — ему кости со стола доставались, а у меня — бухгалтера — он деньги получит.
— Пойду собак покормлю, — пролепетал Полуоборотов, побледнев и нервно сметая со стола объедки в чашку.
— Сиди, не дергайся, — осадил его Удищев. — Послушай, как радуются за тебя друзья.
— Не понимаю владыку. Уж он-то должен разбираться в человеческих душах? — в глубоком недоумении развел руками Дзе. — Ты же безбожник, Уда. Ты же перекреститься правильно не можешь. Тебе и в туалете гвоздиком царапать — святотатство, а тут — храм…
— Ошибаешься. И крещен, и исповедован третьего дня…
— И аванс получил, — закончил за Удищева Дрындопопуло. — за такие деньги ты не только окрестишься, но и душу продашь. Тебе что Маркса малевать, что Николая Угодника — один хрен.
— Я вас, мужики, понимаю, — со злорадным снисхождением сказал Удищев, — храм — не клуб. Храм — это на века. Расписать храм — почти бессмертие. Такой случай раз в жизни выпадает. Вам обломилось. Вот вы и дергаете себя за нос. На вашем месте я бы тоже чужие ворота дерьмом мазал.
Окаменевшая от внезапно разразившейся безобразной ссоры Шамара пришла в себя и, запихнув в простыню тугую грудь, взмолилась:
— Ребята, прекратите! Ну что вы, право слово? Давайте лучше выпьем. У всех налито?
— Выпьют они в забегаловке, — жестко прервал ее Удищев.
Дзе вскочил и, направляясь к раздевалке, бросил:
— Ты для меня умер, Уда.
— Простыню оставь. Простыня денег стоит, — спокойно сказал Удищев, не меняя ни позы, ни выражения лица.
Гордые художники срывали с себя простыни и, как вражеские штандарты, швыряли их под ноги хозяину. Голые, твердой поступью покидали они предбанник, независимо подрагивая детородными членами.
— А ты чего сидишь? — спросил Удищев Шамару. — Ступай, пока есть оказия.
— Ты прогоняешь меня? — не поверила своим ушам бедная женщина. И так как Удищев молчал, она, с наполненной до краев рюмочкой в руках и слезами в глазах, повернулась к Полуоборотову, как бы спрашивая: не ослышалась ли?
— Пойду собак покормлю, — в смятении пробормотал Полуоборотов и выскочил вон, забыв прихватить объедки.
— За что, Удищев? — прошептала Шамара в трагической тишине опустевшего предбанника. — За то, что я сделала тебя членом Союза художников? За то, что свела с Мутантовым, Дусторхановым? За то, что не осталось ни одной газеты, где бы я не писала, какой ты талантливый? За то, что я сделала тебе имя? Или за то, что любила тебя? За что, Удищев?