Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, уж идите, идите (она иногда говорила ему «вы»). Нечего тут храбриться-то да молодиться...
Это вышло очень мило... Все кинулись к дедушке со словами:
— Ну, уж теперь извольте отправляться: бабушка велела...
Дедушка повиновался и, очень довольный, пошел, а все обратились затем к бабушке и с чувством, хотя и без слов, благодарили ее за то, что она первая заговорила с дедушкой и таким образом положила начало концу их ссоры.
Все мы вышли после этого на террасу, где стоял большой круглый стол и куда бабушка приказала подать послеобеденный чай, так как было известно, что жених любит после обеда чай.
Доброе и счастливое настроение продолжалось и здесь; жених рассказывал о своей поездке, про Москву, как он там хлопотал, разъезжал по магазинам, и проч., и проч. Вдруг бабушка вспомнила, что она еще не показывала матушке приготовленное ею дома Поленькино приданое белье... Это была ее слабость и в то же время ее гордость. Она не похвасталась этим до сих пор только потому, что, вследствие случившегося печального недоразумения ее с дедушкой, ей было уж не до того. Теперь, оправившись и несколько позабыв свое горе, она, разумеется, не могла удержаться, чтобы не показать сегодня же своего шедевра — предмет общего удивления и зависти целого уезда, даже всей губернии, потому что вышиванье гладью ни у кого не было доведено до такой высокой степени совершенства. Она послала за главной надсмотрщицей за кружевницами, Маланьюшкой, и когда та пришла, бабушка не поленилась сама встать и вместе с нею пойти отпереть шкафы и комоды, где висело и лежало это приданое белье. Скоро на террасу стали выносить горничные бесчисленное количество вышитых батистовых сорочек для Поленьки, юбок, воротничков, рукавчиков, чепчиков, и проч., и проч. Доверенные женщины Аринушка и Лукерьюшка брали все это поочередно от стоявших на террасе и державших в трепетных руках горничных и преподносили всем. Бабушка со скромным, но исполненным неописуемой гордости видом, происшедшим от сознания своего недосягаемого превосходства над всеми хоэяйками-помещицами, давала объяснения.
— Вот этот, мой друг, чепчик, — говорила она матушке, — вышивали две девки ровно полгода... ты посмотри...
— Удивительно... удивительно... — повторяла матушка.
— А вот эту рубашку подвенечную — ты посмотри — две девки вышивали год и три месяца.
— Удивительно.
Поленька приятно улыбалась; жених, видевший, конечно, уже это приданое, и, может быть, не раз, показывал вид, что тоже изумлен, поражен. А может, он и в самом деле был в восторге от этого...
Осмотр продолжался долго... Было пересмотрено огромное количество белья, и все вышитого, расшитого. Наконец бабушка, обращаясь к Маланьюшке, надзирательнице за вышивальщицами, сказала:
— Ну, теперь, как уложишь это все опять на свое место, тогда принеси... понимаешь?
Маланьюшка, женщина степенного вида, с необыкновенной, таинственной важностью шепотком отвечала ей:
— Понимаю-с... слушаю-с...
— А это что такое, тетенька, вы велели принести? — очень хорошо зная что, но как бы не догадываясь, спросила матушка.
— Ты сейчас, мой милый друг, увидишь, — отвечала бабушка.
Но все знали, что это такое, потому что и матушка, и Поленька, и жених, и даже сама бабушка поглядели друг на друга, приятно и довольно улыбаясь.
В дверях из гостиной на террасу показались сперва сама Маланьюшка-надзирательница, высоко поднимая и держа на уровне с головой что-то белое в руках, и этому белому, широкому и длинному не было еще видно конца, а там были уж видны из дверей головы горничных, с полуиспуганным выражением на лицах поддерживавших это же белое и дальше. Все встали, и послышались те короткие, отрывочные, невольные одобрения, как в театре: «браво, браво, браво», когда зрители не могут удержаться от восторга, но боятся высказать или выразить его громко, чтобы не прервать вызвавшего их восторг действия...
— Вот... — проговорила бабушка.
Это нечто было удивительное! Это был пеньюар, весь вышитый гладью: дырочки, фестончики, городки, кружочки, цветочки — живого места, что называется, на нем не было — все вышито!..
Эффект был произведен чрезвычайный. Когда наконец удивления, восхищения и восторги всех уже были выражены и бабушка приняла от всех дань одобрения, подобающую ей, матушка наконец спросила ее:
— Ну, а сколько же, тетенька, времени вышивали его?
— Два года, мой друг... Двенадцать девок два года вышивали его... Три из них ослепли...
Все выразили сожаление по этому случаю. А бабушка, вздохнув, добавила:
— И самая моя любимая, лучшая — Дашка... Такой у меня уж не будет другой, — с грустью закончила она.
— Лушка, сударыня, тоже хорошо будет вышивать, — заметила от себя ей, как бы в утешение, надзирательница.
Бабушка только с грустью улыбнулась.
— Что та безответная-то только была... — опять сказала надзирательница и вдруг остановилась.
Горничные, державшие пеньюар, стояли, и точно это до них нисколько, ни малейше не касалось... Точно эти слепые были не из их же рядов, не из них же набраны...
А бабушка, под впечатлением грустной утраты своей, продолжала:
— Я сказала ей еще тогда: «Ну, Дашка, говорю, кончишь этот пеньюар — сама себе выбирай из всей дворни жениха: какого выберешь, за того и выдам тебя...» И я знала даже, кого бы она выбрала...
— И где же она, там теперь? Во флигеле, с другими? — спросила, я услыхал, матушка.
— Там-с, сударыня, — отвечала надзирательница, — с прочими слепыми... ей только все отдельно приказано поставить от других: и кровать, и сундук, и все...
На Поленьку и на ее жениха этот разговор не произвел никакого, казалось, впечатления. Они были счастливы, и счастье их было так полно. Она, может быть, однако, была бы не менее счастлива и без этого пеньюара...
— Эти слепенькие где же живут у вас? — спросил я надзирательницу.
В маленьком флигельке-с, что в сад одной стороной выходит... Им там чудесно... Они там как в раю живут, — ответила надзирательница.
Матушка посмотрела на меня и ничего не сказала.
VI
Утром на следующий день я ждал — дождаться не мог, когда кончится это чаепитие на террасе и нас с нянькой, в сопровождении «Аксиньюшки» и «Евпраксеюшки», отпустят гулять в сад; немка-гувернантка была по-прежнему больна зубами или только сказывалась больной.
— Соня, ты слышала ведь вчера про этих слепеньких, — нам надо сегодня их посмотреть. Вот несчастные-то! — говорил я сестре.
— Да, — сказала она и, по обыкновению, посмотрела на меня.
— Я знаю и где они живут — в этом маленьком желтеньком флигеле. Мы, как пойдем гулять, попросимся в эту сторону. А то всё в одно и то же место ходим — надоело. И увидим их. Они, говорят, всё на травке, перед флигельком своим, сидят. Выйдут и сидят на солнышке — ничего не видят. Так ты и попросись же, — учил я ее. — Я буду просить, и ты проси, чтобы мы в эту сторону сада пошли. Только ты не говори, зачем. А то нянька, пожалуй, не согласится.
— Хорошо.
— Скажут, что нам нельзя туда. Ты понимаешь?
— Понимаю.
Она была чрезвычайно кроткая, тихая, но необыкновенно понятливая и сердечная девочка. Только ее надо было понимать. Кто не знал ее и не понимал ее, думал, что она ко всему равнодушна, что ей ни до чего дела нет, что она ничему не бывает рада и ей никого не жалко. Но я ее понимал отлично, и она меня тоже.
Когда наконец матушка сказала: «Ну, идите, если хотите, гулять в сад: только няньку позовите», — я сейчас же побежал и все устроил. Кроме няньки с нами, по обыкновению, пошли «Аксиньюшка» и «Евпраксеюшка».
Как было условлено, я начал проситься идти гулять в ту часть сада, к которой примыкали задним фасадом флигеля, и в том числе и маленький желтенький флигелек. Нянька, ничего не подозревая, согласилась, и мы прямо, выйдя с балкона, повернули за угол. Помню, я все боялся, как бы матушка или другие, стоявшие на террасе, заметив это, не спросили бы нас, куда мы это повернули, вместо того чтобы идти прямо. Но нас никто не спросил, вероятно и не заметили даже, куда мы направились, и мы совершенно спокойно продолжали идти. До желтенького флигелька было довольно далеко, но он уже был виден. В саду перед нами действительно был довольно большой лужок, но на нем никто не сидел. Мы шли по дорожке, обсаженной редкими березками, и нам все было видно. Флигеля, счетом пять или шесть, занятые коверщицами, кружевницами, вышивальщицами, были от нас вправо, а на конце их самый последний — желтенький, который нас интересовал. Но вот мы наконец поравнялись с ним, я осмотрел все пространство впереди — нигде никого, ни души. Окна во флигеле закрыты, беленькие шторки спущены, дверь на крылечке в сад затворена.
— И поют они так-то хорошо, так-то хорошо, — услыхал я, позади меня говорили с нашей нянькой «Авдотьюшка» и «Евпраксеюшка», — так-то жалостно, так за душу тебя и берет...
Я насторожился.
— Вон там, за бугорочком, они теперь и сидят, — продолжала говорить женщина. — Утром самоварчик поставят, чайку попьют и пойдут на бугорочек. Лушка-то видит чуть-чуть, да вот и Дашка теперь тоже стала хоть сколько-нибудь видеть, — они возьмутся все за руки, дружка с дружкой, и идут. Прежде они тут вот, бывало, всё сиживали, ну, гости как-то и увидали раз, начали расспрашивать: отчего, как и что, барыне и неприятно стало, она и не велела им на глазах-то тут сидеть, а чтобы, если хотят, уходили вон туда, с глаз долой, за бугорок...