Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И помимо даже того, что будет рассказано дальше, я не думаю, чтобы она была с добрым сердцем; мне кажется, она, кроме своей недалекости, была еще и холодная, бессердечная женщина. Преобладающей чертой у ней, во всяком случае, было бахвальство, самолюбивое, честолюбивое. Похваляя ее, удивляясь ее хозяйству, восторгаясь им, льстя, одним словом, ей, можно было у ней многого добиться. По крайней мере, многие с успехом достигали таким образом своих целей: бабушка расщедривалась и отдавала или делала льстецу то, чего бы она иначе не сделала и не отдала.
Детей у бабушки с дедушкой было немного — всего двое: дочь Поленька, Пелагея Григорьевна, воспитывавшаяся где-то в Москве в институте, откуда ее привозили на лето, «воздушная», необыкновенно наивная девушка, похожая в одно время и на мать и на отца. Она с нами обращалась как с детьми, покровительственно, а вообще нас не любила. Почему-то нам было запрещено называть ее «тетенькой», кажется потому, что это название старит девушку, а ей было еще всего восемнадцать лет. Нам было велено, и мы звали ее Поленькой.
А затем был сын Коля, Николай Григорьевич. Этот воспитывался в Петербурге, в лицее, и также приезжал к родителям на лето. Но я хорошо помню его уже чиновником. Он служил где-то каким-то секретарем, и я, услыхав первый раз этот его чин или звание, все думал, я помню, какие же это секреты он знает? И ждал от него, не станет ли он нам показывать эти свои секреты-фокусы?.. Уже впоследствии я понял, какая злая ирония на чиновников заключается в этом слове...
Этого мы звали дядей — нам было позволено, и это ему самому, кажется, нравилось. «Дядя Коля» был болезненного вида, с старчески изношенным лицом, молодой человек. Он постоянно чем-то страдал и принимал какие-то лекарства; был необыкновенно вежлив и почтителен с матерью и отцом; почтительно целовал у них после обеда, ужина и чая руки, а равно когда здоровался утром и прощался вечером. Нам это видеть в таком большом сыне было особенно еще странно потому, что мы отроду не целовали руки у отца: он не позволял этого и вообще никому не давал целовать руки.
«Дядя Коля» был, кроме того, еще камер-юнкером и в деревню, куда он приезжал в отпуск, привозил с собою мундир камер-юнкерский. Бабушка с дедушкой иногда, когда собиралось много гостей, приказывали ему надевать его, и он выходил в гостиную в чулках, башмаках и в расшитом золотом мундире. Все на него смотрели, он ходил так с полчаса, потом его отправляли переодеться.
— Теперь вот только ключ ему[12], — когда он уходил, говорил дедушка, — и совсем он будет на ногах.
Я слышал это несколько раз уже, почти даже всякий раз, как заставляли его переодеваться в камер-юнкерский мундир, и однажды спросил матушку: про какой такой ключ все говорит дедушка?
— А это который дядя Коля должен получить.
— Какой же он?
— Золотой.
— На что же он?
— Чтобы носить.
— Где? — спросил я.
— Вот где.
И матушка, шутя, дала мне шлепка, от которого я, засмеявшись, весело подпрыгнул... Но я тогда все-таки не понял ничего; зато теперь каждый раз, когда я вижу такой ключ, я вспоминаю и дядю Колю и этот тогда разговор...
Но бабушка, однако ж, как ни странно это было, не любила его: она гораздо больше любила дочь, Поленьку. И причина этого была, кажется, единственно в том, что «дядя Коля» был весь, лицом и фигурой, в ее, мутовкинскую, а не дукмасовскую родню; до того, как я сказал, она была проникнута уважением к дукмасовскому роду... «
И казалось даже, чем больше он ухаживал за ней, тем он противнее ей становился, и ее это начинало иногда даже прямо раздражать.
А за глаза, конечно только при близких, она даже это неприятное чувство к нему высказывала.
— Не лежит, мой друг, — говорила она матушке, — сердце у меня к нему.
— Э, тетенька, полноте, что вы говорите, — возражала ей матушка.
— Нет, не говори, мой друг... Не лежит... Ну, не лежит... не лежит...
Однажды при мне во время такого разговора с матушкой она назвала сына, «дядю Колю», «гнилым».
— И весь он гнилой, — сказала она.
Я не понимал тогда этого слова и с удивлением посмотрел на нее, а потом на матушку.
— Ну, ступай, иди к Анне Карловне, играй с сестрой, — сказала тогда мне матушка, вероятно из опасения, как бы я, по обыкновению своему, не стал ее расспрашивать, что такое означает это слово «гнилой»...
Уже потом, гораздо позже, когда «дядя Коля» был и обер-секретарем и имел ключ, а я жил в Петербурге, студентом университета, и часто видался с больным дядей, вечно лечившимся, я понял роковой смысл этого ее слова...
Вот из этих четырех лиц — дедушки, бабушки, их сына и дочери — состояло все семейство владельцев Знаменского «рая».
IV
Несмотря, однако, на все то, что я сказал, — да я тогда не понимал и половины всего того, что видел, — нам, детям, поездка к бабушке и дедушке, в этот их «рай», в Знаменское, представлялась всякий раз крайне интересным, любопытным, заманчивым и желанным. Что, собственно, нам нравилось там, я теперь с точностью определить не могу. Нравилось, вероятнее всего, простор, ширина размаха во всем, обилие и относительная свобода от надзора за нами Анны Карловны. В Знаменском она как-то стушевывалась, — бабушка не любила ее и назвала ее, как вообще гувернанток, «наемницею» — и мы очень часто были вверяемы там многочисленным степенным, надежным и достойным доверии приближенным Евнраксеюшкам, Авдотьюшкам, Аксиньюшкам и проч., с которыми, вместе с нянькой нашей Устиньей Ивановной, мы и совершали прогулки по саду, проводя в этом целые дни, слушали рассказы этих женщин про бабушкино и дедушкино богатство, про обилие всего в Знаменском и иногда слушали случайно и разговоры их с нашей нянькой и между собой, часто совсем другого характера, но, тем не менее, очень иногда любопытные и оставлявшие по себе на нас сильное впечатление... Анна Карловна, зная нелюбовь к себе бабушки, устранялась, уединялась, стушевывалась, как я говорю, и от этого мы жили другой жизнью, а кто же более детей любит разнообразие?
Во время этих бесед знаменских Авдотьюшек и Аксиньюшек с нашей нянькой, а также и из разговоров и споров одной с другими мы узнавали, говорю я, иногда преинтересные вещи, которых у нас не было дома и которых существования мы поэтому и не подозревали даже.
Услышим мы, бывало, что-нибудь подобное и начинаем спрашивать об этом их или нашу няньку, и они тогда только догадаются, что им об этом, быть может, да и наверно даже, не следовало при нас говорить. Но они так любили «отводить душу» в разговорах, что попадали таким образом впросак то и дело. Проговорятся, спохватятся, но уже поздно, и они и наша нянька нам говорят:
— А вы об этом смотрите бабушке и дедушке или маменьке не проговоритесь.
— Да, — подтверждает и наша нянька, — а то за это достанется нам.
Но я, при всей своей живости, был в этом отношении выдрессирован — никогда не проговаривался, а сестра Соня, вообще молчаливая, и подавно.
Но однажды, в один из таких вот наших приездов в Знаменское, мы с сестрой услыхали сперва, а потом увидали нечто такое, что на нас произвело до того сильное впечатление, что мы долго и после всё задумывались и толковали об этом.
Помню, в этот раз приезд наш был особенно богат новыми и неожиданными сильными впечатлениями.
Приехали мы в Знаменское, по обыкновению, прямо к обеду, то есть часа в три. В доме мы нашли какую-то странную и подозрительную тишину, как бывает это, когда кто-нибудь болен в доме, господа в ссоре и проч, в этом роде...
Это было тем более странно, что мы ожидали встретить совсем обратное: Поленька была просватана за местного помещика, их ближайшего соседа, тоже человека очень богатого, и готовились к свадьбе, которая скоро должна была быть, чуть ли даже не в пребывание наше в Знаменском.
Матушка даже спросила кого-то из лакеев, принимавших наши пальто в передней:
— Что, у вас всё благополучно?
— Всё, слава богу-с.
— Здоровы, все?
— Слава богу-с.
— Все в доме?
— В доме-с.
Странным было уже то, что никто — ни дедушка, ни бабушка, ни Поленька, как бывало обыкновенно, не встречали нас в передней еще и даже никто не выглядывал из дверей зала. Мы вошли среди этой странной тишины. Наконец показался дедушка в своем зеленом зонте над глазами и с трубкой в левой руке. Матушка расцеловалась с ним, потом он нам поочередно подставлял свою щеку, и мы ощутили всю ее черствость и жесткость вместе с запахом табаку, который был присущ дедушке и без которого мы не могли даже вообразить его себе.
— А тетенька? — спросила его матушка.
Дедушка пожевал губами, слегка поднял плечо и проговорил не то с грустью, не то с иронией:
— Там... у себя...
— А Поленька?
— Там же, — тем же голосом ответил дедушка.
Матушка поняла, что что-нибудь, должно быть, произошло, случилось, и не стала его дальше расспрашивать и осведомилась об его лишь здоровье.
— Какое уж мое здоровье! — загадочно проговорил дедушка. — Это ведь только Варваре Николаевне, тетеньке твоей, в голову приходит... — и, не договорив фразы, сказал: — Уйми ты ее, урезонь хоть ты ее...