Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, пораньше в этот день, нарочно, часов в одиннадцать, подают завтрак, а карету между тем запрягают: привели с конюшни к крыльцу больших матушкиных каретных вороных лошадей, уж совсем в хомутах, в шлеях, с ними пришла целая толпа конюхов, одни лошадей держат, другие их запрягают, оправляют, охорашивают. Кучер Ермил все еще в поддевке, пока запрягают, он сам обыкновенно с серьезным видом ходит и все осматривает: он оденется, так же как и форейтор Ефим («Ефимка»), потом, где-нибудь за углом, когда все будет готово и им уж вот-вот садиться — одному на козлы, а другому в седло.
И до чего все это свежо у меня в памяти! Как сейчас я вижу, смотрим мы на все это из окон, выбегаем вместе с вышедшими на крыльцо большими, озабоченно распоряжающимися, осторожно и бережно выносящими и укладывающими в карету узелки, картонки, свертки...
Наконец карета уложена, запряжена, кучер Ермил сидит, совсем оправленный и подоткнутый, на козлах, «Ефимка»-форейтор на седле, Никифор, наш выездной человек, готов тоже. Мы уже позавтракали.
— Ну что же, сядем? Перед отъездом надо помолиться богу, да и пора в путь уже, — говорит матушка, как бы мысль эта ей только сейчас пришла в голову, одетая тоже, как и все, совсем уже по-дорожному.
Садятся все, молча сидят с полминуты, начинают потом креститься, встают. Слышатся поцелуи, говорят: «С богом», «В путь добрый» и проч. Матушка делает в последний — не сотый ли — раз замечание относительно огня, то есть осторожного обращения с огнем. Остающаяся в доме за старшую по женскому хозяйству и вообще по женской части Евпраксеюшка говорит: «Будем осторожны, избави господи. Что такое, как же это можно? Будьте покойны, сударыня-барыня, смотреть будем еще пуще обыкновенного». Отец нас целует, крестит, как бы мимоходом, но серьезно говорит: «Не шалите же, не дурачьтесь; Анна Карловна, вы смотрите, пожалуйста, за ними». С матушкой он говорит, напоминая ей намеками про вопросы высшей политики, как с кем встретиться, кому не забыть что сказать, кому о чем ничего не говорить, и проч., и проч. Все переговорено, все подтверждено — пора же наконец садиться в карету и ехать... Выходим на крыльцо, начинается усаживание, кончается оно. В тарантасе, запряженном парой, позади кареты, уже сидят нянька Устинья Ивановна с Матрешей: они забрались туда сейчас же, как увидели нас, выходящих на крыльцо. Теперь все ждут только, когда отойдет от дверец кареты отец, договаривающий еще о чем-то с матушкой, и когда выездной наш лакей Никифор, стоящий тут же, крикнет Ермилу-кучеру: «Пошел!» и сам, с удивительной для всех нас ловкостью, вскочит на козлы, когда карета, как корабль какой-нибудь, медленно отчалит и тронется в дальний путь... Наконец отец отходит от окна кареты и как бы передает этим нас в ведение Ермила, Никифора и прочих. Раздается: «Пошел!» Карета всколыхнулась на своих ремнях и рессорах и поплыла. Как в панораме проходят перед нами, куда-то двигаясь, флигеля, конюшни, людские; потянулся длинный вал, что идет вокруг всего нашего сада. Мы смотрим в этот сад, сквозь строй стволов берез, липок, кленов. Там виднеются дорожки, знакомые места, и как-то вдруг станет скучно — не скучно, а тоскливо станет на душе... В карете все сидят с постными лицами и молча...
Но это недолго протянется: только исчезнут из вида усадьба и знакомые близкие места, начнутся у нас разговоры: новые предметы, попадающиеся навстречу, начнут привлекать любопытство, прелесть поездки-путешествия проявится во всей своей привлекательности...
II
Дукмасовское Знаменское было большое имение, отлично по-тогдашнему устроенное. Обширная усадьба отличалась прочностью, «капитальностью», как говорили тогда, всех построек. Действительно, всюду виднелись огромные, толстые бревна, крыши везде были железные, все строения на каменных фундаментах, на дворе порядок и чистота; сейчас видно было, что тут живет действительно хозяин. Такое же впечатление простора и прочности производил и дом — обширный, с высокими, большими комнатами, наполненный прочной мебелью, чинно стоявшей вдоль стен; все было солидно, массивно в доме; даже половики, которые в обыкновенные, не парадные дни лежали вдоль всех комнат и коридора, поражали широтой и добротностью холста. По этим половикам неслышными шагами бегали бесчисленные молоденькие горничные, девчонки-подростки, и скромно выступали степенные, приближенные к тетеньке женщины, заведовавшие кружевницами, коверщицами, вышивальщицами, и проч., и проч. По ним же, по этим половикам, торопливой и тоже неслышной походкой спешно проходили лакеи и рысцой пробегали казачки, принося то и дело господам трубки и длинненькие, сложенные вдвое полосочки бумаги для закуривания — спички тогда только что входили в употребление, да и то были вонючие, с серой, и назывались «серничками»; все поэтому закуривали или от бумажки, или от уголька, или, в солнечные дни, от зажигательного стекла. Беготни прислуге было много, но происходила она, если так можно выразиться, в порядке, благоустроенно и чинно. Беда, если бы «тетенька» заметила, что какой-нибудь лакей или горничная смеются, перекидываются словами.
Одной стороной дом выходил на обширный двор, содержавшийся в удивительном порядке, посредине которого, в виде беседки со шпицем и вырезанным из железа флюгером-лошадкой, был устроен колодец, а другой стороной дом примыкал к саду, старинному, громадному, с бесконечными, казалось нам, березовыми, липовыми, кленовыми и дубовыми дорожками, с кругами, с куртинами, наполненными яблонями, вишнями, кустами орешника, черной, красной и белой смородины, крыжовника и проч. В саду были устроены просторные акациевые беседки, где вершины деревьев были так связаны, что образовывали купол. Это нам, детям, казалось верхом садового искусства.
— Отчего у нас в саду этого нет? — спрашивали мы гувернантку Анну Карловну.
— Это очень трудно сделать.
Мы и думали, что это очень трудно сделать, и потому дивились.
Сад примыкал к реке, довольно широкой и, как нам говорили, очень глубокой. Вода в ней была чистая, прозрачная, не то что в нашем пруде, и водились в этой реке не одни лишь караси, как в нашем пруде, но и другая всякая рыба: окуни, ерши, лещи и раки. Нянька наша и сопровождавшие иногда нас «ихние» горничные девушки и женщины рассказывали нам даже про сомов, огромных, головатых, которые водились в глубоких омутах этой реки и которые проглатывали не только уток, но хватали за ноги даже детей, когда те купались и неосторожно доплывали до глубоких мест...
За рекой, по той стороне, было видно гумно с ригой, какими-то сараями, овинами, амбарами и таким количеством скирдов хлеба, которого, собранного в одном месте, больше мы не видывали. Это были бесконечно длинные ряды скирдов, начиная от совершенно темного цвета прошлогодних, третьегоднишних, четверогоднишних — чем старше, тем темнее, и до урожая нынешнего года, золотых в сравнении с ними. Когда мы бывали в Знаменском не в начале лета, а в конце, мы видали эту роскошную картину невиданного нами обилия...
— Дедушка богат, — говорила нянька, и все мы дивились, слушая ее, этому видимому его богатству...
По другую же сторону реки, вдали, синел лес, принадлежавший тоже дедушке. В нашей степной стороне леса не было ни у кого — ни у нас, ни у соседей, и потому и лес нас занимал, и мы расспрашивали тоже про него.
— Земляники там что, ягод всяких, орехов, грибов, — рассказывали нам.
Мы однажды, в какую-то поездку нашу, ездили в лес, то есть ездили все и нас взяли с собою, и я помню первое впечатление леса — таинственное и страшное, которое показалось нам еще более таким от поднявшейся вдруг, когда мы там были, бури с грозой и дождем. В вершинах деревьев стоял гул, как голоса какие раздавались там... Мне всю ночь потом снился этот лес, гроза в нем и ливень...
Дедушка с бабушкой (тетенькой) были богаты и мужиками. Кроме того, что мужиков было много у них, они были еще и самые богатые в уезде.
— Таких мужиков, как дукмасовские, где же вы еще встретите? — говорили про них все. — Исправные, богатые, не воры, не разбойники. Григорий Михайлович умел их поставить и держит их в руках...
Я помню, слушая эти разговоры про знаменских мужиков, я думал все: «Как же это он, дедушка, сделал это? Все хозяева, у всех есть мужики, а сделал он один; никто не сумел этого сделать, а он сумел...» Я помню, с каким вдумчивым вниманием, под впечатлением этих рассуждений, я рассматривал каждый раз длинные ряды мужицких изб в Знаменском, пытливо смотрел на лица попадавшихся нам навстречу мужиков...
И, как бы в ответ на мои мысли, матушка иногда, глядя в окно кареты на мужицкие избы в Знаменском, на их дворы и гумна, говорила:
— Анна Карловна, хлеба-то что у мужиков — смотрите-ка, и ведь все старый еще, третьегоднишний.
Я слышал эти разговоры о богатстве знаменских мужиков и дома, когда мы возвращались из Знаменского.
— Григорий Михайлович умный человек, — соглашался отец, слушая эти рассказы, — он понимает это дело...