Потревоженные тени - Сергей Терпигорев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крестьяне в этой книге — лица страдательные и за небольшим исключением (рассказ «Две жизни — поконченная и призванная») не выступают в качестве основных персонажей. Героями рассказов являются как раз их владельцы, основным фоном служит усадебный быт, обыденная жизнь представителей господствующего сословия, благоденствию и многообразному расцвету которого и должен был способствовать российский крепостнический уклад.
И неожиданно оказывается, что основное содержание этого быта, этой жизни скука. «Страшная была скука. От скуки удивительные слагались характеры и удивительные выходили люди...»
Да, конечно, мы знаем и помним, что из помещичьего сословия, или, как говорили в XIX веке, из образованного слоя, вышли многие писатели и ученые, военачальники и государственные деятели, мыслители и борцы с тем же крепостным правом. Но в массе своей — это хорошо показано передовыми русскими писателями XIX вока, и в их числе Терпигоревым, — сословие это бездействовало и тунеядствовало, плохо освоив даже главное свое занятие: сельское хозяйство, управление им и его экономику, агрономию и т. п.
Конезаводство, псовая охота, карточные игры, обыкновенное и забубенное пьянство, благородные и скандальные романы с женщинами своего круга, актрисами, цыганками, шашни с дворовыми девушками, устройство крепостных театров и оркестров, аферы, сплетни — не дело, а полубезделье, игрушки, забавы, происходящие от «низменности тогдашних интересов», от стремления куда-то себя деть, убить время — вот основные занятия этой массы. Все это не избывало скуку, а словно бы наращивало ее, сгущало, доводило до жуткой, жгучей тоски, которая в свою очередь изливалась в дикие поступки и предприятия, в «странную логику» поведения, в ту же жестокость, проявляемую и к крепостным людям, и к своим близким, в невероятнейшие капризы, для утоления которых не жалели ни денег, ни людей.
Достаточно внимательно вглядеться в портреты помещиков, нарисованные Терпигоревым, в эти «потревоженные тени», в их поведение и поступки, чтобы увидеть, как калечило крепостное право не только крестьян, но и их господ. О «тетеньке Клавдии Васильевне» уже говорилось. Но вот дядя рассказчика — Петр Васильевич Скурлятов, который фигурирует также в трех рассказах цикла. Богач, красавец, офицер «самого блестящего гвардейского кавалерийского полка», он образован, начитан: «Большая библиотека, преимущественно французских книг... Он выписывал также все почти тогдашние газеты и журналы». Но какая сухая, эгоистичная, жестокая, немилосердная душа живет в этом человеке, привыкшем к тому, чтобы ему все и всегда беспрекословно подчинялись, чтобы желания его исполнялись как по мановению волшебной палочки. «В доме порядок и чистота были удивительные. Удивительная была в нем и тишина... Но он достиг этого дорогой ценой. Я помню, при нем лакей раз уронил ложку, так он только взглянул на него, и уж тот мертвенно побледнел». Что ж удивляться смертельному испугу лакея, если в этом именин насмерть запарывают семидесятилетнего повара за какую-то кухонную оплошность, так же поступают с кучером и выездным лакеем, совсем не виноватыми в том, что возок с любовницей барина провалился в реку и она слегка простудилась (она и потребовала провезти ее по ослабевшему льду), ту же самую любовницу, больную, грубо выбрасывают из дому, ибо она опостылела барину, рвут собаками служителя церкви, губят жизнь и талант крепостного живописца... Сколько зла принесено в жизнь этим человеком, добра же он не смог сделать даже себе: недостойно, можно сказать, позорно кончает он жизнь — манифест об освобождении крестьян испугал ого, «все опасался, что его убьют, из кабинета почти не выходил», заболел от этого страха и умер. Воистину оборотная сторона жестокости — трусость.
Как исковерканы крепостным правом, бездельем, поневоле «сытым желудком» судьбы многих персонажей рассказов «Бабушка Аграфена Ниловна», «Вице-королева Неаполитанская», «Маша — Марфа»!
Но что говорить о Скурлятове, о Клавдии Васильевне, о сластолюбце Емельянинове из рассказа «Праздник Венеры», если дворянские скука и безделье даже такого умного, начитанного, доброго барина, как отец писателя («Они все его любят», — говорит гувернантка Бибер о ого крестьянах), доводят до смешных и недостойных придирок к своим дворовым (рассказ «Первая охота»).
Крепостные порядки, конечно же, сказываются и на характерах, на личности крестьян, особенно дворовых людей, более остальных приближенных к барам, превращая их то в безжалостных исполнителей помещичьей воли, каков, например, управляющий скурлятовским имением Прудки Максим Ефимов, то в трусливых и наглых холопов, соглядатаев и наушников, издевающихся над своими собратьями, губящих других людей даже не ради собственной выгоды, а ради милостивого барского взгляда, ради извращенного желания упиться страданием такого же униженного и оскорбленного, как они сами. Это о таких писал Некрасов: «Люди холопского звания — сущие псы иногда: чем тяжелей наказания, тем им милей господа».
Эта зараза приниженности, холопства и угодничества переползает и на лично свободных, но бедных или слабохарактерных людей, поскольку экономическая и нравственная атмосфера в стране вся пропитана миазмами крепостничества. И складываются такие характеры, как чиновник Василий Прокофьевич Лысогорский (рассказ «Иуда»), как бедная помещица Анна Ивановна Мутовкина (рассказ «Проданные дети»), как откупившийся на волю крепостной, ныне хозяин постоялого двора Илья Игнатьевич, в которых смесь забитости и тиранства, страсти к наживе и страха перед власть имущими задавила естественное, нормальное отношение к жизни, к людям и к себе самим. «Знать, таково было время и такова среда, — делал Терпигоров справедливый вывод, — что воспитывала в себе и свободных, но маленьких людей такими же бесправными и испуганными, как и рабов настоящих...»
Книга Терпигорева была не просто напоминанием об отдельных жестокостях отдельных помещиков, она несла в себе, по точному выражению одного из исследователей терпигоревского творчества Н. И. Соколова, «общее осуждение крепостного порядка», страстное желание, чтобы ничто подобное никогда не вернулось на русскую землю.
8
Как рефрен, время от времени на страницах «Потревоженных теней» раздаются возгласы вроде: «Этого разговора и этой сцены я никогда не забуду, — эти лица и теперь, через тридцать пять лет, у меня перед глазами, я вижу их, как будто бы это вчера только все было, и слышу их разговор...»; «Ужасные я помню подробности!..», «Читатель может себе представить, как все это ложилось на мою детскую душу и какие понятия укладывались в голове обо всем окружающем, так же как и что это за окружающее было!..» Пока, наконец, говоря о своей памятливости, писатель не испускает тяжелый вздох: «Но как бы драгоценны эти качества ни были и как бы ни годилось мне это все теперь, было бы гораздо все-таки лучше, если бы память моя была свободна от всего этого. Характер всех этих воспоминаний, обусловленный тогдашним временем и тогдашними нравами, очень уж тяжел и носить в себе всю жизнь эту отраву нельзя безнаказанно...»
Каково же было тем, кто эти «ужасные подробности» выносил на себе, на своей «шкуре», хранил в своей израненной душе! «Я видел робость и даже отчаяние крепостных, видел их ужас, когда им грозило какое-нибудь невероятное, холодно придуманное наказание». Но видел и запомнил писатель не только робость, отчаяние и ужас, видел и запомнил нравственное порицание («Отольются ему эти сиротские слезки — ведь у Дмнтрия-то кучера пять человек детей осталось...») и готовность к мести, накапливающиеся в душах крепостных. Пособница тетеньки Клавдии Васильевиы Мутовкина, скупавшая для нее по соседним имениям крестьян, отрывавшая их от семей, от родных мест, говорит однажды: «Ох, уж не забуду я этого раза, набралась я страха. Сколько уж раз я их возила, а такого раза еще не бывало... И все раз от разу хуже и хуже становится с этим делом... Прежде народ совсем другой был, а теперь лица-то у всех зверские какие».
Народный гнев накапливался. Иные, как отец Терппгорева, это понимали («Эта пора уж прошла, когда можно было так жить»), иные, как Мутовкина, чувствовали лишь «неудобство», страх. Здесь-то, пожалуй, и заложено разрешение той загадки, о которой говорилось в начале. «У меня, как в раю, все равны» (то есть всем тягостно и ужасно), — говорила Клавдия Васильевиа. Этому крепостному «раю» во всех его вариантах — и худших, и лучших — наступал конец.
Крестьянская реформа 1861 года спасла русское дворянство от закипавшего народного гнева. Свобода, пусть куцая, и земля, пусть урезанная, дали иные возможности для выхода крестьянской силы и энергии. «Теперь на своих ногах — от самого зависит человеком стать...» — говорит крепостной терпигоревского отца Филипп.
Однако память о крепостном право, о его тяготах и ужасах, подхлестываемая к тому же неоднократными и небезуспешными попытками дворянского класса сохранить власть над крестьянином, память гневная и взрывоопасная, жила долго. В 10-х годах XX века поэт-крестьянин Пимен Карпов писал консервативному писателю и публицисту В. В. Розанову: «Вы... сознательно замалчиваете великую трагедию русского землероба — его зауниженность... его беспомощность, и сознательно зло клевещете на русский народ... Припомните крепостное право: кого засекали розгами до смерти, кого травили насмерть собаками, кого сжигали на горячих плитах (я знаю такой случай: мой прадед крепостной был сожжен помещиком на раскаленной плите)...»