Газета День Литературы # 136 (2007 12) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не берусь судить так ли это, насчёт отката. Но сам слышал, как "осовременили" известную в России песню новгородского композитора Виктора Никитина "Закаты, русские закаты". Теперь её мурлычут более актуально: "Откаты, русские откаты..."
Николай Корсунов ЗАПОВЕДАЛЬНОЕ
Отрывок из романа “Лобное место”
Исход северного лета, и вечереет быстро. Сыро и свежо, бурно пахнет грибами, которых в здешних местах – хоть граблями греби. Коснувшись нахолодавшей щеки, чуть внятной горчинкой и грустью отдают падающие изредка листья.
Прогуливались по аллеям Царскосельского парка – не по главной, обставленной мраморными соглядатаями в античных одеждах и нагишом. Оглядываясь на них, графиня Брюс вопрошала неведомо у кого: "Почему если это статуя обнажённой прекрасной женщины, то она – богиня, Афродита, Венера, а если это прекрасная обнажённая живая женщина, то – бесстыдница, платная натурщица, шлюха, могущая вызвать лишь частицу эстетического наслаждения, но – массу похоти? Почему – там произведение искусства, а тут – вульгарная баба? Почему?.." Императрица отмалчивалась, хотя могла бы ответить, что этим-то человек и отличается от остальных животных – двойной моралью, двойными мерками, выдуманными им пристойностями и непристойностями.
Откланивались редким встречным, если те узнавали их. В густеющих сумерках обознаться немудрено: по непарадным дням императрица одевается чрезвычайно просто. Чаще всего это свободное разрезное платье с двойными рукавами из серого или лилового шёлка, поверх – лёгкая шерстяная накидка. Ни драгоценностей, ни какого-то знака высокого сана. На ногах – удобные башмаки с низкими каблуками. Вблизи императрицу можно узнать лишь по необычайно высоко зачёсанным волосам, они открывают её красивый развитой лоб, которым она втайне гордится.
Ходили, поскрипывая песком дорожек. Для импульсивной Паши долгая молчаливая прогулка непривычна. Зато она обостряла восприятие мира.
За купами дерев – крыши домов, померкшие уже купола и кресты храмов. Охилевший, обскакавший за день полземли ветер еле-еле поколыхивает редкие дымы из труб. В низкой выси возникает струнный вызвон крыл, о чём-то своём, интимном, негромко глаголит пара лебедей, спускаясь к воде. Тишком, устало спешат к ближней опушке грачи. Словно крестьяне с поля. Гущина молодой отавы по бокам дорожки до черноты насыщена росой и тяжёлым цветом малахита. Широкие, поповские рукава лип и берёз прячут дам от любопытства юного месяца, скалящегося до самых ушей из-за деревьев. Взлаивают, визжат, играют, носятся вокруг царицыны собачки.
Подошли к пруду. В отдалении, на его идеальной глади – уточки, как берестяные ковшики с кокетливо изогнутыми ручками. Остановились, смотрели в чёрную воду. Казалось, Екатерина, не получив некоего ответа от Петра на табакерке, пыталась прочесть его в рахитичном многоточии нарождающихся звёзд. И какая тишина! И вдруг: бульк, бульк… Будто невидимый гребец тоже зачаровался тихостью вечера и замер с приподнятыми вёслами, а с них – это самое: бульк, бульк…
Вздрагивают от внезапного всхлопа крыльев. Как от выстрела. Серая тень крупной птицы вырывается из прибрежного тальника, исчезает в сумерках. И Екатерина оживляется, начинает предполагать, фантазировать:
– Наверное, выпь! Выбралась из воды на ветку – ножки озябли, подсушиться, а с пёрышек – бульк, бульк…
И тут спохватились, примчались потерявшие было хозяек собачки, запыханно и озадаченно смотрели вслед птице. Паша присела на корточки, взяла в руки холодные лапки Мими:
– Та-а-ак, золотце, докладывай, где это вас нечистая носила? Не юли, не отворачивай мордуленцию бессовестную… Отвечай чётче, меньше визгливых эмоций… Так… Та-а-ак… В кустах барбоса встретили? Весь в репьях? Незнакомый? Та-а-ак… О чём высокая беседа была? Он спросил, кто вы и откуда? Так… И что вы ему ответили? – Паша подняла лицо к Екатерине: – Като, тебе слышен ответ этой милой дамочки? Мими говорит: мы сообщили барбосу, что живём вот в этом дворце, что нас очень все любят, что спим на пуховых постелях, нас часто купают и расчёсывают, а сейчас вышли с императрицей погулять. – Опустила глаза к левретке, которая пританцовывала на задних лапках, безуспешно пытаясь освободиться, подхалимски подвизгивала, улыбалась. – Успеешь наскакаться, сударыня! Мне интересно знать, золотые, спросили ль вы, кто сей господин в репьях? Кто и откуда? Спросили… И что он вам ответил? Като, Мими говорит, что барбос, мол… Что-что, Мими? Като, барбос, о ужас, сказал: "Извините, господа, я только что с помойки, в кусты завернул пописать…" Молодец, Мими, умничка, иди, гуляй…
Паша отпустила левретку, выпрямилась, присоединилась к смеху Екатерины, платком вытиравшей слёзы. Порадовалась: кончилось отчуждённое, непонятное молчание! Чему оно предтеча? В такие минуты у Като, кажется, и смех какой-то особенный, приглушённо-грудной, глубинный, и голос мягкий, ласкающий, словно гортань её шелками выстлана…
О чём, о чём ты, Като? О ком? Ах, вон что! Васильчиков! Опять – Васильчиков!..
– Като, знаешь, что мне на ушко шепнула Мими? Она выдала обещание барбоса. Скоро я к вам приду, сказал он. Я, мол, тоже хочу, чтоб – на пуховой, чтоб – купали, чтоб – с золотой тарелочки… Мими очень радуется сему обещанию…
Это был грубый, жёсткий намёк: дворец императрицы становится вхожим для любого барбоса с помойки. Дружбе – конец? Теперь уж навсегда?
Ошиблась графиня: никакой реакции не последовало. Точно ничего не слышала Екатерина. Или дурочкой прикинулась. Бравый чесменский герой говорит в таких случаях: искра ружейного кремня проскочила мимо пороховой затравки. А если искра попала в длинный-предлинный фитиль? Ему гореть долго… Зато рванёт – не возрадуешься!
Повернули назад. Вот и атласно отсвечивающие ступени дворца под огнями фонарей, вокруг которых мельтешит мелкая крылатая живность. Немного жутковато, дух перехватывает, когда смотришь и на эти длинные ступени, и на строгую стройность колонн дворца – они помнят Петра, здесь он стремительно, совсем недавно сбегал вниз, гремя ботфортами и шпорами, впрыгивал в карету… Так же, как, наверное, и при нём, там и сям маячат солдаты и казаки охраны, поблёскивая железом ружей и сабель, как и при нём, то и дело раскрываются заговоры, недавно тут, в кустах, был схвачен офицер с кинжалом, говорят, хотел императрицу убить, а охраны внутри и снаружи – всего ничего: двадцать человек. Като отмахивается: кому сгореть, тот не утонет!
Екатерина не торопится отпускать наперсницу, и та догадывается: неспроста императрица завела давеча речь о скучном красавчике. Плотские утехи – не в радость любой женщине, если любовное партнёрство ограничивается лишь спальней. Ну, вот, ну, всё: опухли истерзанные губы, ноют изломанные суставы, постанывает выморочная опустошённость таза… А дальше что? "Ступай, милый! Оставь одну…" Довольный, даже обрадованный, – уходит. С облегчением: слава Богу, отбыл принудиловку! Любовь к женщине, которая почти вдвое старше тебя, у которой живот напоминает дряблую, перетёршуюся подушку? Увы – плата! За немыслимо высокий чин (генерал-адъютант, первое лицо при императри- це!), за подаренные тысячи душ крепостных, за дворцы, за немыслимую роскошь, за привилегии, за право поддерживать государыню под локоток на официальных выходах и приёмах, получать притворные улыбки и славословие льстецов, именем самодержицы дарить должности, прокормные места, чины, награды… Через годы престарелая Брюс прочтёт признание Васильчикова: "Я был просто шлюхой!" Очень, оч-ч-чень дорогая шлюха: за неполные два года – один миллион сто двадцать тысяч рубликов.
Откровенен будет и один из следующих фаворитов – Мамонов: "Находиться в окружении придворных, всё равно что находиться в окружении волков в лесу…"
Брюс давно догадывается, чего не хватает царствующей подруге: крепкого мужского плеча, единомышленника, мудрого советчика и исполнителя… Даже став царицей, женщина, увы, всё равно остаётся женщиной. Конечно, Григорий Орлов в меру умён, всемерно отважен, немерено красив, но – неизмеримо мотущ, но – непомерно ленив, но – безмерно сластолюбив и сребролюбив. Страсть к удовольствиям выше страсти к царице и к власти. Редкая парадоксальность. Но где лучшего сыскать? Ведь барбос, пусть с обобранными репьями, отмытый, расчёсанный, откормленный, возлежащий на пуховых подушках, всё равно останется барбосом… Быть может, эта разочарованность в друге, в друзьях побудила Екатерину писать нравоучительные пиесы? Очередная – "О, время!" Никак не допишет. Всё-таки не знает, чем закончить. Следующая будет, надо полагать, "О, нравы!"? Извечное заблуждение владык: я могу всё! И даже лучше всех! Призналась как-то, что ей хотелось бы писать, как Сенека и Плутарх вместе взятые. Сенека – жив и остроумен, Плутарх – больше уму даёт; первый – толкает, подталкивает читающего, второй – ведёт за собой. Увы, трата себя, своего времени там, где лавров не сыскать. Оставила б сие Сумарокову с Фонвизиным. Ведь возмутилась же, узнав, что Фонвизин, будучи секретарём у Панина, затеялся писать некую конституцию для государства российского: "Уже и господин Фонвизин научает меня царствовать!" Чего же самой-то в чужой монастырь со своим уставом, со своими пиесами?..