Филологические сюжеты - Сергей Бочаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сергей Аверинцев. Попытки объясниться. М., 1988. С. 19–20.
Биография и культура[1023]
«На всё равно распространяется наблюдение истинного филолога». Эти старинные красивые слова были сказаны Веневитиновым в 1825 году, а сто лет спустя истинный филолог Григорий Осипович Винокур поставил их на последней странице своей книги (1927), и вот ещё через семьдесят лет её впервые переиздало московское издательство «Русские словари».
Наблюдение Винокура распространялось на очень многое. Этот учёный не хотел быть ни чистым лингвистом, ни историком литературы – он был филологом в той полноте, какая вскорости стала быстро утрачиваться. В книге «Биография и культура» автор и вознамерился показать возможности филологии не как отдельной и специальной дисциплины, а как энциклопедии наук и разных способов видеть и понимать: все они сходятся на волнующем вопросе – что такое биография. Биография – это жизнь человека, возведённая к осмысленному единству; и это литературная форма, требующая от биографа «редкого состава дарований», как в те же примерно годы выразился в своём размышлении «об искусстве биографа» Владимир Вейдле в парижских «Современных записках» (т. 45, 1931); и это теоретическая проблема, требующая также сложного состава дарований от теоретика биографии – учёного, историка, но и художника, но и по мере сил философа, и в такой полноте – филолога.
Что такое биография для культуры, можно почувствовать по той пустоте, какую мы ощущаем от отсутствия настоящей биографии Пушкина. Это неразрешённая, невыполненная национальная задача. Выразительный пример на высшем уровне: Ходасевич легко и быстро создал прекрасную биографию Державина, но делом жизни своей считал биографию Пушкина – и так и не смог её написать. Биография Пушкина это такой объём истории и культуры, вместившийся в жизнь одного человека, что справиться с этим объёмом одной недолгой жизни не удалось пока никому.
Книга Винокура писалась на фоне общего литературного кризиса, который тогда же Мандельштам окрестил «концом романа» и видел его в историческом исчерпании («распылении») принципа биографии «как формы личного существования» и как композиционного стержня романа в новую эру массовых движений и тоталитарного подавления человека: «Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из бильярдных луз…» Одновременно уже помянутый Вейдле связывал с крахом «искусства вымысла» и разложением романа успех якобы документального (квазидокументального) жанра биографии. Но Вейдле уповал на культурную и философскую традицию «в понимании человеческой личности и судьбы», которая может, надеялся он, обосновать и спасти биографию как форму высокой словесности (и прежде всего на германскую и русскую традицию – потому что в культуре латинских стран, писал он из самого сердца этой культуры, «человек понимается чаще всего не как организм, а как система и часть другой системы – общества»). Книга Винокура и давала изнутри национальной традиции такое обоснование; и это по сей день единственная у нас философско—филологическая теория биографии.
Биография как проблема не сходит со злободневной повестки дня; только на днях на сходке литературоведов—социологов в редакции «Независимой газеты» был констатирован рост «интереса к биографике» как признак «закономерного», как было с удовлетворением также констатировано, падения статуса «высокой словесности». Кажется, старая книга Г. О. Винокура даёт более широкий и небезнадёжный взгляд и на эту нынешнюю социокультурную ситуацию. Сто лет и семьдесят лет – а афоризм Веневитинова по—прежнему не только красив, но и весьма актуален.
Вместо биографии – летопись[1024]
Жизнь поэта Евгения Боратынского задаёт вопрос нам, «читателям в потомстве»: что такое биография поэта? В этой жизни не было ярких внешних событий, кроме детского преступления с его несоразмерно тяжкими последствиями, омрачившими молодость, но и придавшими ей романтическую сюжетность. Вторая половина жизни – бессюжетная, мирная, ровная, обеспеченная, спокойная, прозаически счастливая. Но она же и породила трагическую лирику зрелого Боратынского, из которой мы узнаём о внутренних катастрофах, в то же самое время потрясавших её. Были бури, непогоды интеллектуальные и душевные, какие почти не отражались на биографической поверхности и открывались только в поэзии (и лишь отчасти в интимных письмах). Но это и были истинные внутренние события этой бессобытийной жизни, в которой несовпадение внутреннего и внешнего слишком было велико. Боратынский – поэт глухой биографии: она не слышит наших вопросов, относящихся к самому важному в ней, и не отвечает на них. Два тяжёлых факта, сказавшихся не только на личной его судьбе, но и на поступи нашей литературы: отчего и как случился разрыв с другом в поколеньи Иваном Киреевским (в том числе – куда подевались из рук Боратынского все письма к нему Киреевского, отчего мы имеем их переписку – одно из отборных эпистолярных произведений русской литературы – только с одной стороны: 52 письма Боратынского, бережно сохранённые другой стороной) и как потеряли друг друга в 30–е годы Боратынский и Пушкин? Драматизм роковых этих фактов усилен тем, как успешно сумели участники спрятать концы в воду, не оставив нам более материала, чем для гадания. Хорошо сказала автор статьи «О жизни поэта Евгения Баратынского» Л. В. Дерюгина: «Существенные эпизоды его биографии в глубине непроницаемы и для любопытствующего взгляда, и для обоснованного общественного обсуждения и приговора; они могут – и то не до конца – раскрыться лишь индивидуально, в ответ на встречное душевное движение».[1025]
Создатель только что нам подаренной «Летописи жизни и творчества»[1026] около десяти лет назад выпустил, можно сказать, полбиографии Боратынского,[1027] остановившись на том самом переходе от относительно событийной молодости к малосюжетной и поэтически углублённой зрелости. Прочитавши её тогда с увлечением, я сказал себе и автору: но ведь тайна жизни поэта вся ещё впереди и трудности биографии во второй её половине возрастают неизмеримо, когда биографу предстоит читать поэзию как основное биографическое свидетельство. Конечно, биограф любого поэта делает это, но Боратынский случай особенный – по причине особенной отстранённости, можно даже сказать, отчуждённости поэзии от эмпирической жизни поэта. Трудности биографии Боратынского в том, что это, может быть, наиболее чистый случай биографии поэта.
Продолжения «истинной повести» (как определил А. М. Песков жанр своей полбиографии 1990 г.) пока не последовало. Вместо неё нам представлена «Летопись жизни и творчества» – и это истинный подвиг. «Истинная повесть» жизни такого поэта нуждается во «встречном душевном движении» и сверхнаучнописатель—ском сотворчестве – но оно предполагает твёрдую научную почву под ногами. Прочность такой основы, сработанной Песковым и группой его помощниц, кажется максимальной. От уже существующих писательских «Летописей» эта отличается немалой особенностью, той, что это ещё и полное собрание писем поэта. Все известные 307 писем печатаются здесь полностью, многие впервые (большая часть из них – по—французски и публикуется в оригинале и с переводом). «Летопись» – не биография, но биография без подобной «Летописи» – на слабых ногах.
Путь Толстого[1028]
У Льва Толстого был в русской литературе самый долгий век – человеческий и писательский: он родился ещё при Пушкине и умер, пережив Чехова, при Горьком и Блоке. Усадьба Ясная Поляна в Тульской губернии, где 28 августа 1828 г. родился Лев Николаевич, принадлежала его деду – генерал—аншефу ещё екатерининских времен князю Николаю Сергеевичу Волконскому (1753–1821), удалившемуся от дел при Павле и гордо затворившемуся в своём имении; такова же будет в «Войне и мире» фигура старого князя Болконского. Переменив деду только первую букву в фамилии, Толстой представлял себе его в те старые времена, передавая предсмертное воспоминание старого князя о лучших днях его жизни: «Он… закрыл глаза. И ему представился Дунай, светлый полдень, камыши, русский лагерь, и он входит, он, молодой генерал, без одной морщины на лице, бодрый, весёлый, румяный, в росписной шатер Потёмкина, и жгучее чувство зависти к любимцу, столь же сильное, как и тогда, волнует его» («Война и мир», т. 3, ч. 2, III).
Толстой—художник не хотел, чтобы за его героями искали реальных лиц, прототипов, и тем не менее в его авторском сознании они были. Ясная Поляна маячит за Лысыми Горами, и можно было бы сказать, совмещая искусство и жизнь, что родился будущий писатель у Марьи Болконской и Николая Ростова. Этими родственными связями он был как художник приближен не только к 1812 году, но даже и к прошедшему веку. И недаром его любимыми писателями, под впечатлением от которых он в молодости начал свою литературную деятельность, были корифеи европейского просветительства XVIII столетия (в философском плане) и сентиментализма (в плане литературном) – Стерн и Руссо, а влияние Руссо, учившего о возврате испорченного человечества к естественной чистоте сознания и нравов, во многом определило идейную позицию Толстого—проповедника, разоблачителя общественной лжи и государственного насилия. Молодой Толстой следовал за Руссо, когда провозглашал: «Идеал наш сзади, а не впереди. Воспитание портит, а не исправляет людей» – и призывал учиться подлинному искусству у своих учеников в Яснополянской школе, крестьянских детей.