России верные сыны - Лев Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже Александр Иванович Чернышев поспешил изложить свое мнение и в письме к Александру писал, что конституция, дарованная полякам, будет знаком предпочтения, оказанным новым подданным царя, и может вызвать опасные надежды у русских вольнодумцев, мечтающих о представительном правлении. Чернышев пугал англичанами, которые пойдут на денежные жертвы и даже на войну с Россией, если русский император примет новый титул короля польского.
Так, в этой возне вокруг вопроса о Польше, проходили дни и недели, и споры не утихали даже в те дни, когда вернувшийся с острова Эльбы Наполеон управлял Францией. Управлял последние сто дней перед тем, как отдаться в руки своих злейших врагов — англичан.
Наконец 30 апреля 1815 года Александр подписал рескрипт: «Королевство польское будет соединено с Российской империей узами собственной конституции, на которой я желаю основать счастье сей земли».
Это означало, что великие державы договорились о Польше.
29 марта 1815 года вышло решение, что «поляки, находящиеся в подданстве высоких договаривающихся сторон, будут иметь национальные государственные учреждения, согласные с тем родом политического существования, который каждым из правительств будет признан за полезнейший и приличнейший для них в кругу совладений».
Это было одно из тех неясных решений конгресса, в которое мало верили поляки и еще меньше верили уполномоченные держав, подписавшие его.
Можайский в то время уже воротился в Вену и бесцельно бродил по залам Гофбурга, ожидая часа, когда император Александр решит куда-либо выехать с большой свитой.
Более чем раньше, Можайский тяготился жизнью на чужбине; там, в России, его ожидало счастье, а он жил в постылой Вене, не видя конца конгрессу.
Здесь, в залах Гофбурга, он видел вершителей судеб своей родины, видел королей и принцев, министров великих держав. Видел поляков — всегда хмурого и молчаливого Адама Чарторыйского, которого считали главой будущего правительства королевства польского, видел Михаила Огинского, который одно время мнил себя главой правительства герцогства Литовского. Можайский давно уже не чувствовал никакого любопытства к высоким особам, к государственным деятелям России и Европы. Один только раз он ощутил необыкновенное волнение, даже сердечный трепет, и этот день, проведенный в Гофбурге, остался навсегда в его памяти.
Однажды, исполняя поручение Разумовского, он поднялся в зал, где обычно посетители ожидали приема у императора Александра. Зал был пуст, только два человека сидели рядом со столом дежурного флигель-адъютанта. Можайскому послышалось, что они говорили по-польски. Он передал поручение Разумовского дежурному флигель-адъютанту. Это был знакомый, которого он знал отдаленно, и потому Можайского удивило, когда, наклонившись к нему, флигель-адъютант с каким-то таинственным выражением лица указал глазами на дверь и шёпотом произнес: «Костюшко»…
Можайский остановился на площадке лестницы, сделав вид, что ожидает выхода дежурного флигель-адъютанта. Если бы его здесь увидел Ожаровский или Чернышев — не избежать Можайскому выговора. Но стремление увидеть Тадеуша Костюшко победило осторожность.
Можайский представлял себе Костюшко таким, как на портрете: в крестьянской чамарке, которую генерал носил в честь храбрых косиньеров — своего крестьянского войска, в воинственной позе полководца с горящими глазами и нахмуренными бровями. Слава героя Польши была велика. Даже в Петербурге книготорговцы продавали портреты Костюшко вместе с портретами Кутузова, Багратиона…
В зале, наверху, по-прежнему было тихо, так тихо, что только слышались негромкие голоса спутников генерала и шелест бумаг на столе у флигель-адъютанта. Вдруг раздались шаги… Можайский услышал голос Александра Павловича и затем другой, тихий, старческий. Шаги и голоса приближались… Можайский увидел. Александра, остановившегося на пороге. Он протянул руку старику в темной одежде, опирающемуся на трость, и, наклонившись к нему, сказал:
— Доброго пути, генерал…
Старик в темной одежде спускался с лестницы. Он шел, опираясь левой рукой на трость, правой на перила. Можайский застыл и вытянулся, как на параде, перед знаменем. Почувствовав, что на него кто-то глядит, старик поднял голову. Можайский увидел грустное, очень усталое лицо. Костюшко смотрел на молодого офицера, что-то во всем его облике, в глазах привлекло внимание генерала. Поравнявшись с Можайским, он ласково кивнул ему. Следом спускались его спутники.
Можайский бросился к окну. Он видел, как из караульного помещения выбегали солдаты-павловцы, как быстро построились, взяли на караул.
Костюшко медленно снял шляпу и прошел мимо, направляясь к скромному, ожидавшему его экипажу. О чем думал этот человек в эту минуту? Возможно о том, что Александр отдавал ему, сыну Польши, последние почести перед тем, как отдать Польшу в руки неистового сумасброда Константина.
…В комнате Можайского, в гостинице «Римский кесарь», полусидел, вытянув ноги на хрупкой софе, Стефан Пекарский.
Можайский расположился против него и слушал:
— …русские власти не отказали мне в нужных бумагах. Однако на австрийской границе меня держали два дня. Впрочем, у них были со мной особые счеты. И вот я в Вене, а тот, которого я стремился увидеть, уехал… Я много пережил с тех пор, как мы виделись в последний раз при таких странных обстоятельствах.
Да, он много пережил. Можайский вглядывался в его обветренное, исхудавшее лицо. Морщины еще резче обозначились у рта, больше седины в волосах. Но глаза по-прежнему горели молодым огнем, и во всей фигуре была настороженность, какая бывает у гонимых людей, привыкших к опасностям.
— Едва я приехал в Вену, как ко мне явился полицейский офицер. Я получил разрешение пробыть в австрийской столице два дня. Но так как ровно на два дня меня задержали на границе, то я должен уехать сегодня же. Я буду у вас недолго. Расскажите мне, что творится в Вене. Тадеуш возлагал большие надежды на свидание с царем.
Можайский задумался перед тем, как ответить…
— Одно только для меня ясно: Польша получит свою конституцию. Вы, поляки, счастливее нас, русских.
— Конституция… Польша получит конституцию. Английскую конституцию ратифицировали тридцать пять раз, и все же ее нарушили Тюдоры… Я пересек Польшу пешком и верхом с запада на восток и с севера на юг. Я говорил с горожанами и крестьянами, с учителями, с серой шляхтой и вот удивительное единомыслие — все боятся и ненавидят Константина. Есть еще одно препятствие, — старый спор разделяет два единоплеменных народа… Литва и приднепровские земли. Есть люди, которые не могут забыть, что граница между Польшей и Россией проходила под Миргородом…
Можайский в волнении вскочил с кресла:
— Думаете ли вы, что крестьяне, живущие на правом берегу Днепра, будут счастливы, если вместо русского губернатора будет сидеть польский воевода? Разве народ Украины забыл Жолкевского и Замойского, Хмелецкого, Тышкевича и Киселя? Измученный магнатами и шляхтой народ навеки соединился с Русью! Кто, кроме безумцев, может сейчас требовать отторжения правобережья? И это в то время, когда Познань хотят отдать Пруссии, а Галичина остается в руках австрийцев!
— Вы знаете меня, — сказал Пекарский, и голос его дрогнул, — дело народа решать, быть ли ему под властью России или Польши. Мы слишком страдали от этих старых споров. Еще Ян Собесский лелеял мысль о трактате с Москвой, о военном союзе для защиты от турок и татар. В трактате, писанном рукой Гжимулшовского, Польша отказывалась от Заднепровской Украины и от Киева, и если бы этот союз осуществился, мы были бы все вместе с нашими братьями славянами на Балканах и Адриатике. И Польша имела бы границы Болеслава Храброго, она вернула бы себе законные Пястовские владения до реки Одер. Кто знает, будет ли такое время?
— Будет! — охваченный страстным порывом, воскликнул Можайский.
— Да, если бы все думали, как вы. Но разве среди ваших нет людей, считающих всех поляков недругами, разве среди моих соотечественников мало людей, жаждущих возмездия за Тарговицу, за пролитую кровь патриотов, за мерзости Репнина и жестокость Кречетникова.
— Буть они прокляты! — с сердцем сказал Можайский. — Мы хотим не покорения Польши, а согласованности наших усилий, чтобы достичь той цели, которую знаем и мы, и вы…
Пекарский в знак согласия наклонил голову. Взгляд его остановился на перстне — корона, пронзенная кинжалом. Он взял руку Можайского и тихо произнес, указывая на перстень:
— Может быть это?
— Это?
Можайскому вспомнилась встреча с Матвеем Мамоновым в Париже и разговор об «Ордене русских рыцарей». Нет, конечно не масонские ложи, не «Орден русских рыцарей…»
— Нет, не это, этого мало, — подумал он вслух.