ПРЕДАТЕЛЬ ПАМЯТИ - Элизабет Джордж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот каково мое предположение, — сказал Робсон. — А вы мне скажете, насколько оно соответствует действительности. Я сделал для нее гардероб. Он был из вишневого дерева. Первый класс. Красивый. Такой не каждый день увидишь. Еще я делал ей комод, начала восемнадцатого века. Дуб. И тумбу под мойку. Викторианского периода. Черного дерева с мраморным верхом. Одна из ручек на ящичках потерлась, но менять ее не хотелось, потому что в таком виде у комода проявлялась какая- то индивидуальность, история, что ли. Дольше всего пришлось заниматься гардеробом, но ведь не станешь заниматься реставрацией лишь потому, что вещь старая и в таком виде больше служить не может. Нет, тебе просто хочется восстановить ее. То есть у меня ушло шесть месяцев, прежде чем гардероб стал выглядеть так, как мне хотелось, и никому из них, — он кивнул на дом, указывая на своих единомышленников, — никому из них не нравилось, что я работаю над чем-то, что не принесет нам прибыли.
Линли нахмурился, видя, что разговорчивость Робсона грозит окончательно запутать их, нагромоздив горы информации, в которых и сам Робсон не разберется. А сидеть здесь целый день они тоже не могут. Поэтому он остановил музыканта:
— Вы поссорились с миссис Дэвис из-за принятого ею решения. Но я не думаю, что это решение касалось продажи мебели, которую вы отреставрировали для нее. Я прав?
Плечи Робсона опустились, как будто он надеялся, что Линли не сможет подтвердить его подозрения. Опустив глаза на носовой платок, который все это время он сжимал в руке, Робсон спросил:
— Значит, она не оставила их себе? Не оставила ни одного из тех предметов, что я для нее сделал? Она продала их все до единого, а деньги отдала на благотворительность. Или просто отдала кому-то. Но у себя не оставила. Такой вывод я делаю из ваших слов.
— В ее коттедже в Хенли не было предметов антикварной мебели, если вы спрашиваете об этом, — ответил Линли. — Вся имеющаяся там мебель выглядит довольно… — он поискал слово, которое наиболее точно описало бы обстановку дома Юджинии Дэвис на Фрайди-стрит, — спартанской.
— Как келья монахини. Я угадал? — с горечью в голосе спросил Робсон. — Так она наказывала себя. Но этого ей было недостаточно, и она была готова пойти еще дальше.
— Куда именно? — спросил Нката.
Он бросил делать записи еще в начале тирады Робсона о реставрации мебели, но новый поворот в разговоре обещал привести к чему-то более существенному.
— Уайли, — сказал Робсон. — Владелец книжного магазина. Она встречалась с ним несколько лет, но теперь решила, что настало время…
Робсон сунул платок в карман и встал перед трехногим шкафом. На непрофессиональный взгляд Линли, этот шкаф — без одной ножки, с зияющим пустотой нутром и со следами топора в задней стенке, как будто полки из него не вынули, а вырубили, — уже нельзя было спасти.
— Она собиралась выйти за него замуж, если бы он сделал ей предложение. Она говорила, что считает — чувствует, вот ее точное слово, чувствует этой чертовой женской интуицией, — что дело к тому идет. Я пытался объяснить ей, что если мужчина за три года не соизволил хотя бы попытаться… Если за все это время он никак не проявил своих… Господи, конечно, речь не о насилии. Конечно, он не должен был прижать ее к стене и засунуть в нее свои чувства. Но хотя бы… Он даже не постарался сблизиться с ней. Не сказал, почему он этого не делал. Они просто ездили на свои пикники, о чем-то разговаривали, ездили куда-то на автобусе с толпой пенсионеров… Как я ни убеждал ее, что это ненормально, что это не настоящее… Так что если она и в самом деле решила сделать их отношения постоянными, стать его партнером по жизни, с этим проклятым… — Эмоции обессилили Робсона. Глаза его покраснели. — Но наверное, именно этого она и хотела. Согласиться на совместную жизнь с человеком, который в принципе не способен дать ей всего, то есть того, что дает женщине мужчина, когда любит ее.
На протяжении всего этого горестного монолога Линли внимательно наблюдал за Робсоном. На некрасивом лице музыканта морщины выгравировали историю его несчастной любви.
— Когда вы в последний раз видели миссис Дэвис?
— Две недели назад. В четверг.
— Где?
— В Марлоу. Ресторан «Лебедь и три розы». Сразу за городом.
— И больше вы с ней не встречались? Не говорили с ней по телефону?
— Звонил ей два раза. Я пытался… Я слишком резко отреагировал на то, что она рассказала мне про Уайли, и понимал это. Хотел как-то исправить дело, извиниться, может быть. Но вышло еще хуже, потому что я не мог не поднимать этот вопрос снова и снова, вопрос о том, что если за три года этот майор ни разу даже не… Но она не хотела меня слушать. Не хотела понимать. Только повторяла: «Он хороший человек, Рафаэль, и время уже настало».
— Для чего?
Робсон, похоже, не слышал вопроса Нкаты, потому что продолжал говорить, так, будто он — молчаливый Сирано, который долго ждал возможности излить душу.
— Я не спорил с тем, что время настало. Она наказывала себя долгие годы. В тюрьме она не сидела, но сделала все, чтобы ее жизнь ничем не отличалась от заключения. Так и жила в одном шаге от одиночной камеры, во всем себе отказывая, окружая себя людьми, с которыми не имела ничего общего, всегда вызываясь делать то, чего никто делать не хотел. И все это для того, чтобы платить, платить и платить.
— За что?
Нката давно уже встал со стула и делал свои пометки, стоя у двери, как можно ближе к выходу, очевидно чтобы свести к минимуму контакт шерстяного угольно-черного костюма с пылью, висящей в воздухе мастерской. Но теперь он придвинулся ближе к Робсону и поглядел на Линли, который жестом показал, что не надо перебивать скрипача, пусть тот закончит в своем темпе. Их молчание помогало Робсону разговориться, тогда как молчание Робсона давало полицейским дополнительную информацию и, следовательно, тоже было полезным. Наконец Робсон заговорил снова:
— Когда Соня родилась, Юджиния не почувствовала к ней немедленно той любви, какую хотела чувствовать. Сначала она была просто обессилена, потому что роды проходили очень тяжело и все, чего ей хотелось, — это поскорее оправиться от них. Это нельзя назвать противоестественным желанием, особенно когда женщина рожает так долго — тридцать часов — и у нее не остается сил даже на то, чтобы обнять малютку. Это не грех.
— Не могу не согласиться, — кивнул Линли.
— И вообще поначалу было неясно, что с малышкой. Да, конечно, какие-то признаки были, но все думали, что это последствия тяжелых родов. Соня не выскочила на свет вся розовая и идеальная, как птичка в голливудской постановке. Поэтому доктора ничего не знали до тех пор, пока не провели обследование, и тогда… Боже мой, да любого человека такая новость повергла бы в шок. Любому человеку пришлось бы как-то привыкать к этому, на что требуется время. Но она, Юджиния, думала, что должна была вести себя по-другому. Она думала, что должна была сразу же полюбить Соню, чувствовать себя борцом, иметь готовые планы о том, как заботиться о ней, знать, что делать и чего ожидать, знать, как жить. А не сумев всего этого, она возненавидела себя. Семья не очень-то помогала ей принять малышку как есть, особенно отец Ричарда, этот сумасшедший мерзавец, который ждал от них еще одного вундеркинда, а получил совсем обратное… На Юджинию свалилось сразу столько всего: Сонины проблемы со здоровьем, потребности Гидеона, которые росли день ото дня — а чего еще ожидать от вундеркинда? — приступы безумного Джека, вторая неудача Ричарда…
— Вторая неудача? — переспросил Линли.
— Второй неполноценный ребенок, представляете? У него был еще один, от первого брака, с таким же диагнозом, кажется. А тут родился и второй… Всем было крайне тяжело, но Юджиния не хотела понять, что это нормально — поначалу чувствовать отчаяние, проклинать Бога, то есть делать все, что помогает нам пережить трудности. Вместо этого она получила весточку от своего отца, с которым долго не общалась. «Это Господь говорит с нами. В Его послании нет загадки. Чтобы разобрать Его почерк, всмотрись в свою душу и в свое сознание, Юджиния». Вот что он написал ей, представляете? Вот каким было его благословение и утешение в связи с рождением несчастной малышки. Как будто дитя было наказанием свыше. И что самое ужасное, ей даже не с кем было поговорить о своих чувствах! Да, она общалась с одной монахиней, но та говорила о Божьей воле, о том, что все было предопределено и что Юджиния должна понять это и принять, не гневаться, а горевать об этом, изведать всю меру своего отчаяния, а потом просто вернуться к обычной жизни. А когда Сони не стало, притом таким страшным образом… Мне почему-то кажется, что у Юджинии были мгновения, когда она могла подумать что-нибудь вроде: «Лучше ей умереть, чем так жить, среди врачей, от операции к операции; то легкие отказывают, то сердце едва бьется, то желудок не работает, то уши не слышат, и даже покакать толком не может… Уж лучше ей умереть». И вдруг Соня действительно умерла. Как будто кто-то услышал желание Юджинии и исполнил его, хотя это было не настоящее желание, а всего лишь выражение сиюминутного отчаяния. Так что она могла чувствовать, кроме вины? И что ей оставалось делать во искупление этой вины, как не отказывать себе во всем, что стало бы для нее утешением и облегчением?