Юность в Железнодольске - Николай Воронов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Простите. А кто еще у вас?
— Одна мама. У нее ревматизм. Тяжелый. Корову подоить не может. Иду с вами, а сама испереживалась: сумею ли засветло вернуться? Вечером на пассажирский грузовик немыслимо попасть.
— Не волнуйтесь. Увезем на мотоцикле. Едем быстро к вам в институт и обратно. Коняткина повидаю и к работе успею вернуться.
Вячеслав побежал по дну оврага, покрытому стеклянистой дробленкой. Дробленка хрупала под ногами. Впереди зернисто-черно сверкала металлургическим шлаком автомобильная насыпь.
Лёна не побежала за Вячеславом. Он вернулся к ней. Волосы занавесили склоненное лицо. Такая скорбная пониклость в голубой полоске кожи, обозначившейся в месте распадения прядей, в желобке на сахаристо мерцающей шее, в девчоночьи остреньком выступе позвонка, что где-то в области сердца ударила, разветвилась электрическим разрядом тревога и затворяющим дыхание жаром наполнилась грудь.
Он спохватился, что не забрал у Лёны портфель, вероятно увесистый, с учебниками, и, хотя портфель оказался легким, укора к себе не смягчил: неучтивость сродни равнодушию.
— Живу невольницей, — промолвила она безутешно. — От мамы никуда. Мужа сколько прождала... Куда спешить? Обратно в узничество?
— Если есть кому присмотреть за матерью, задержитесь.
— Паша Белый присматривает. Стар он. В заботах как гусь в перьях.
— Коняткин подмогнет.
— На парниках от зари до зари. Затепло надо застеклить новый корпус. Огромина! Сам дрова пилит, вар топит, режет стекло... Да вы ж были там.
— Алён, журиться-то незачем: у всех свое узничество.
— Свое-то свое, да оно не равно.
— Мы видим лишь себя.
— Вы — пожалуй, мы — нет.
— Опять на город?
— Бесполезно. Все обуздал, захапал...
Лицо Лёны, притемненное скорбью, неожиданно переменилось: на нем возникло выражение мечтательности, к которому примешивалась застенчивость и нерешительная насмешка.
— Вы молились... Пьяные не всегда помнят...
— Еще молиться?
— Зачем молились?
— Душа повела за вами.
— Когда мужчину ведет за женщиной, он выдумает... второе солнце выдумает. Пусть вы залюбовались мной... Странно: я, маленький человек, вызвала у вас желание молиться. Я для вас ничего хорошего не сделала.
— Алён, простите, тогда, в сущности, я молился Слегову.
— Отказываетесь?
— Нет, не отказываюсь.
— Через минуту вы скажете: «Нет, не я вставал перед вами на колени».
— Вы же натолкнули меня на вывод: чувства образуются, как реки. Ручьишки, ручейки, ручьи — река. Мы приехали с Леонидом. Коняткин занимался раздежкой лозы. Полезли на чердак. Толкуем о туесах, расписных подносах, жокейках из бересты. Кажется, корье, липовые чурбачки, лыко, пенька, ржаная солома. И понеслось! Впечатления — вихрь! Павел Тарасыч! Усы завязаны узлами. Сияющие глаза. Подоил коз. Пьем молоко. Разглядываем озорные палки! А тут — вы!
— Ага, запнулась.
— Волга без Оки прекрасна! С Окой куда прекрасней.
— Пьяное впечатление краше трезвого. Помолятся и отрекутся.
— Алён, я молился... Не подозревал... Наверно, спастись?
— От чего? От кого?
— От самого себя, может. От жизни. От...
— Эх-о!
— Я чуть не застрелился. Чудом не застрелился!
— Мама сказки сказывала. Герой, справедливец, жалельщик — он у мамы ясный сокол. Обликом вы ясный сокол. Цыгане не унывают до последнего дыхания. Руку поднять на себя — никогда. Живите по-цыгански.
— А кто сейчас журился?
— Облачко по озеру скользнуло. Времени, Слава, в обрез.
Теперь Лёна побежала. Он стоял на месте. Ее волосы длинно, пушисто порхали. Их пересыпчивый блеск сливался в золотое полыхание. С детства Вячеславу больше всего нравились черные волосы, завораживали названия: синь-порох, жуковые, смоляные как вороново крыло, радужно-темные, антрацитовые. Русые волосы мало привлекали: блеклые, ну прямо линялые, простоватостью похожи на рогожные кули, на помазки из мочала. И вот открылась сияющая, жаркая, миражная красота русого цвета. Если бы солнечные лучи, остывая, превращались в нити, то они, наверно, были бы неотличимы от волос Лёны.
Полуобернувшись, она почему-то обрадовалась его промедлению: пустилась бежать быстрей, прокричала, как ему послышалось, с ускользающей поспешностью, что в институт поедет одна, что оттуда заскочит на квартиру Леонида, если на рынке не встретит кого-нибудь из односельчан.
Напрасно они прождали возле мотоцикла: Лёна не появилась.
40
Закат был безветренным. Теплынь манила людей наружу.
Устя, которой чего-то н е м о ж е л о с ь, спустилась на крыльцо подъезда, держась за перила и резче обычного прихрамывая. Она села на скамью под тополем, которую чуть ли не целиком занимала жена сварщика нагревательных колодцев Федьки Чуваша. Никто не знал ее имени. Из-за моржовой толщины прозвали Опарой, прозвище превратилось в имя.
— Нынче ты квелая, Устиньюшка, — сказала Опара.
— Неможется, — отозвалась Устя.
— Коленки ломит?
— Не пойму: то ли в теле что, то ль в настроениях?
— Настроения должны быть хорошие.
— У тебя ведь один мужик, а у меня семья.
— Полнота жизни.
— Полнота, да не та.
— Полнота — завсегда ладно. Без детей мало отрады.
— Без детей горе, с ними вдвое.
— Просто ты уходилась. Твой сам на курорты ездит. Тебя бы спосылал.
— Сам как в аду: котлы с кипучим железом, жара, угар, пылюка.
— Говорю — клушка. Так бы всю семью под крыльями держала. Береги ты себя. Не цыплята они.
«Не втолкуешь Опаре, — обиделась Устя. — Для себя живет. Что же такое деется со мной? Неуж что с мужиком?»
«И вот топырит крылья над ребятами, над самим, — подумала Опара. — У них небось ни думки о ней. Никуда не возят, окромя как за ягодой. Ни разу не спосылали подлечиться. Чего видела? Что будет вспоминать на старости лет? Я без детишек. Зато Федька куда только не свозил в отпуска. Все магазины обходили в Риге, в Ленинграде, в самой Москве. Устя, кажись, за Челябу не заезжала. Да что за Челябу?! На левом берегу в Центральном универмаге не была. Погодь. Славка-то у них где?»
Спросила Опара про Славку.
Подругами они были с Опарой, но не стала Устя откровенничать: что в родной семье — других к этому нечего приплетать. Привадишь — заместо помощи окажутся суды-пересуды. Лично она сроду не пробовала встревать в чужую жизнь. Отец с матерью навсегда оберегли: «Приличие во своем дворе занято, неприличие зенки пялит через соседский плетень». Ох, Опара, Опара! Да, со Славкой-то, действительно, что деется? К Тамаре съездил, а и словно не был. Рта не отворил. Может, у Леонида ему не совсем?.. Леониду все бы выкамаривать. Я, говорит, что-нибудь такое отчепужу, правнуки будут за животики хвататься.
В подъезде начали раздаваться громкие соскальзывающие хлопки. Наверно, Вася. Взял моду, баловник: разбежится по лестничной площадке, хвать за перила и спрыгивает со ступеньки на ступеньку, как на роликовых коньках. Благо, подошвы у сандалий кожаные.
Да, Вася. Жигнуть бы по мягкому месту ремешком. Словами-то никак не внушить: головенку ведь расшибет. Ох, неуж с отцом что?!
— Мамка, иди сюда.
Попятился Вася в подъезд, поманивая мать хватающим движением пальцев, будто яблоко срывал.
Обеспокоилась Устя, трудней обычного поднялась на крыльцо, закрыла за собой двери парадного. Правильно сердце чуяло: звонил отец, велел передать ей, чтобы быстренько прислала с Ксенией лекарство. Оно в маленьком пузырьке, но с большим ярлыком. Находится в тумбочке, где слесарный инструмент. Нашла Устя в тумбочке лекарство. По ярлыку видать — свежее. Скрыл отец, что побывал у врача. Знать, из-за Вячеслава. Как бы не подкосился. Эх, дети, дети... Чуть чем не потрафишь — ожесточаются.
41
Вячеслав не был уверен, что отец не турнет его вместе с лекарством, но, прочитав на пузырьке наклейку «Пользоваться с осторожностью», помчался на трамвай. Чего там думать, как примет отец, коль у него, судя по наклейке, что-то худое с м о т о р о м.
Эту часть металлургического комбината, где находятся паровоздушные станции, коксохимический цех, домны, сталеплавильные печи, Вячеслав не видел вблизи после службы в армии.
Жадно глядя по сторонам, он бежал по толстой асфальтовой кожуре пешеходного моста. В красном мареве галерей разливочной станции плыли чугунные болванки. Они возникали на конвейере сквозь пар, еще раскаленные, гладкие на вид, а попадали на бронированные днища вагонов фиолетово-белыми, с заметными теперь горбами, раковинами, порами. Коксохим загромоздил северный угол неба, потому что крупно подался в сторону горы Мохнатой. Когда-то Мохнатая была далеко от завода, склоны — в сладких вишневниках, подошва, огибаемая рекой, вся в черемуховых деревьях, облюбовал в пору спелости громадную черемуху — и дои себе ягоды от зари до зари.