Ян - Анна Гавальда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ж… тем хуже для Мизии, я ей потом возмещу.
И тут я вспоминаю. Ведь когда в прошлом году я расставался со своей развалюхой, то вытащил все, что было в бардачке. А поскольку в машине стояла допотопная автомагнитола, то у меня должно было остаться хоть сколько-то кассет, ведь так?
Ищу.
И в самой глубине отведенной мне части шкафа нахожу одну кассету. Одну-единственную. Я ее не узнаю, и на ней ничего не написано.
Ладно. Посмотрим.
* * *Принимаю душ и размышляю. Надеваю трусы, носки, чистые джинсы и размышляю. Выбираю подходящую рубашку и размышляю. Завязываю шнурки и размышляю. Делаю себе кофе и размышляю. Еще кофе — продолжаю размышлять. Еще один — по-прежнему размышляю.
Я думаю. Думаю. Думаю.
И когда от этих мыслей у меня уже не остается ни грамма алкоголя в крови, я весь взмок, накрутив себя до предела, то наконец успокаиваюсь.
Я иду на кухню, зажигаю свечу, как у Алис, потому что заметил, что в свете свечей люди кажутся более красивыми и умными (да, естественно, моя свечка не столь прекрасна, это не церковная свеча, а «декоративная» фигня, приобретенная Мелани, с запахом кокоса) (ну и эта сгодится) (не все сразу, госпожа Жизнь) (прошу вас, хоть что-то оставьте мне на потом), гашу свет, сажусь и ставлю перед собой на стол маленький магнитофончик, обклеенный стикерами с Шарлоттой Земляничкой.
Вставляю свою старую кассету и что же я слышу? Massive Attack.
Да уж, любят небеса подразнить… Сложно было придумать что-то более в тему. Вот бы я посмеялся, не будь в таком стрессе. Я перематываю на начало, беру микрофон и… пересаживаюсь, чтобы не видеть свое отражение в окне.
Потому что выгляжу я все-таки удручающе в своей красивой выходной рубашке, со свечкой из телемагазина и крохотным микрофоном на желтом проводочке. Нет, правда, лучше мне этого не видеть.
Я прочищаю горло и нажимаю на большую синюю кнопку ЗАПИСЬ. Пленка крутится, я еще раз прочищаю горло и я… я… уф… ох, черт, я перематываю назад.
Так, ладно, приятель, надо это сделать, прямо сейчас…
Я делаю глубокий вдох, как в те времена, когда перед девочками из летнего лагеря старался проплыть под водой всю ширину пирса, и снова нажимаю на синюю кнопку.
Ныряю:
«Мелани… Мелани, я не могу остаться с тобой. Я… в общем, когда ты прослушаешь это сообщение, я уже буду далеко, потому что я… я больше не хочу жить с тобой.
(Молчание.)
Я понимаю, что должен был бы написать тебе письмо, но боюсь наделать орфографических ошибок — уж я-то тебя знаю, мне прекрасно известно, что стоит тебе только заметить хоть одну, как ты сразу же преисполняешься презрением к тому или той, кто ее допустил, так что я предпочитаю не рисковать.
Видишь, я записываю тебе это сообщение, чтобы объясниться, и понимаю, что на самом деле даже такого объяснения уже достаточно: Мелани, я ухожу от тебя, потому что ты презираешь людей, допускающих орфографические ошибки.
Думаю, тебе такая причина покажется легковесной, а вот мне все было бы ясно. Я ухожу от тебя, потому что ты нетерпима и не видишь того, что действительно важно в людях. Вот честно, неужели так важно „-тся“ или „-ться“, „сестрин свитер“ или „свитер сестры“, а? Неужели это так важно? Конечно, это слегка терзает слух, да и язык, ну ладно… и что? Это же не приносит никакого вреда, насколько я знаю. От этого ведь люди со всеми их чувствами, порывами и намерениями не становятся хуже, хотя нет, от этого портится все, потому что ты начинаешь их презирать еще до того, как они закончат фразу… и, уф… я… Что-то я отвлекся. Я ушел вовсе не для того, чтобы обсудить с тобой вопросы грамматики.
Если б я хотел объясниться по-быстрому, я бы сказал тебе, что ухожу из-за Алис и Исаака. Так все было бы сказано разом. Я ухожу, потому что встретил людей, которые помогли мне понять, насколько мы оба с тобой ошиблись. Но я не хочу с тобой об этом говорить. Во-первых, потому что ты станешь вести себя с ними еще хуже, чем обычно, а во-вторых, потому что не хочу с тобой этим делиться.
(Пауза. Вой сирены вдалеке.)
Среди всего прочего, они помогли мне понять, что… что мы притворяемся, лжем, делаем вид.
Я говорю о любви, Мелани. Как давно мы перестали любить друг друга? Я имею в виду любить по-настоящему. Ты это знаешь? С каких пор мы стали трахаться, а не заниматься любовью? Всегда одно и то же, я знаю, как доставить тебе удовольствие, и делаю это, ты знаешь, что нравится мне, и не скупишься, но… И что? Что это? Мы удовлетворяем друг друга и засыпаем? Нет, не возводи очи горе… Ты знаешь, что я прав. Ты знаешь это.
У нас с тобой унылый секс.
У нас с тобой… Все стало унылым…
И это еще не все. Поскольку я хорошо тебя знаю и знаю, как долго ты будешь твердить на все лады всем кому ни попадя, какой же я подлец, настоящий подлец, ведь правда, подумать только, и это после всего, что ты для меня сделала, после всего, что дала мне твоя семья — квартиру, жилье, каникулы и так далее, и чтоб уж уши мои горели не зря, я назову тебе три причины моего ухода. Три маленьких, но четких и ясных причины. Так, по крайней мере, подлеца нельзя будет обвинить во всех смертных грехах.
Я назову тебе эти причины не для того, чтобы оправдаться, а чтобы дать тебе пищу для сплетен. Тебе ведь нравится перемалывать косточки. Ворчать, брюзжать, зудеть ad nauseam[62], какие все вокруг дураки и что ты, правда, достойна лучшего… Да, это в твоем духе — возложить всю вину на других, ни секунды не усомнившись в собственной правоте. Нет, я не сержусь на тебя, ты знаешь, я даже завидую тебе… Мне бы тоже порой хотелось быть как ты. Это упростило бы мою жизнь. К тому же я знаю, что тебя просто так воспитали, что ты единственный ребенок в семье, и твои родители не могли на тебя наглядеться, и что любой каприз сходил тебе с рук, и что… ну и вот, что… естественно, в конце концов это тебя избаловало…
Да что тут говорить, если они даже на твоего дурацкого бретонца закрыли глаза! Нет, я знаю, ты не злая. Ну да ладно. Все же я назову тебе эти причины, чтоб тебе было чем заняться. Тебе и твоей матушке.
(Молчание.)
Я ухожу, потому что в кино ты вечно портишь мне последние минуты фильма… Каждый раз… Каждый раз ты так со мной поступаешь…
Хотя ты прекрасно знаешь, как это важно для меня — еще немного посидеть в темноте, оправиться от эмоций, читая длинную вереницу незнакомых имен, для меня это жизненно важный промежуток, отделяющий воображаемый мир от реального… Тебя это раздражает, о’кей, но я же тебе говорил, сто раз говорил: уходи, подожди меня в холле, подожди меня в кафе, ходи в кино с подругами, только никогда больше так не делай: не спрашивай меня, в какой ресторан мы пойдем, не рассказывай мне о своих коллегах или о том, как жмут тебе туфли, как только закончился фильм.
Да, даже если фильм оказался плохим. Неважно. Раз уж я досмотрел его до конца, я не хочу уходить, пока не удостоверюсь в том, что благодарностью не обошли мэра последнего захолустного городка, и пока в заключение не увижу собственными глазами слова Dolby и Digital. Даже если это был датский или корейский фильм и я ничего не понял в титрах, мне все равно это необходимо. Вот уже почти три года, как мы вместе ходим в кино, и вот уже почти три года, как я на первых же строчках титров чувствую, как ты напрягаешься, напрягаешься в буквальном смысле слова и… и ты… знаешь, да иди ты к черту, Мелани. Ходи в кино с кем-нибудь другим. Я ведь не многого у тебя просил, и даже, по-моему, это было единственным, о чем я тебя когда-либо просил, и… и нет…
(Молчание.)
Вторая причина заключается в том, что ты всегда отъедаешь кончики от моих кусочков торта, и это тоже мне надоело терпеть. Под тем предлогом, что ты следишь за фигурой, ты никогда не заказываешь десерт, и каждый раз, когда мне приносят мой, ты тут же хватаешь мою десертную ложку и съедаешь кончик. Так… так вообще-то не делается. Даже если ты заведомо знаешь ответ, все-таки могла бы и спрашивать у меня разрешения, хотя бы ради поддержания иллюзии того, что я существую. К тому же, кончик — это лучшая часть торта. И это особенно верно в отношении лимонников, чизкейков и фланов, которые, как ты знаешь или однажды узнала, являются моими самыми любимыми десертами.
Так что вот, ты сможешь сказать своим друзьям: „Представляете? После всего, что я для него сделала, этот кретин бросает меня из-за кусочка торта!“ — и это будет правдой. Только не забудь уточнить, что речь идет о кончиках. Гурманы оценят.
И последняя причина, наверное, самая главная: я ухожу, потому что мне не нравится, как ты ведешь себя с моими родителями. Видит бог, я нечасто заставлял тебя с ними общаться. Сколько раз мы были у них за все то время, что живем вместе? Два раза? Три? Неважно, предпочитаю об этом не вспоминать, чтобы не слишком злиться.
Я знаю, мои родители не такие образованные, как твои. Они не столь умны, не столь красивы, не столь интересны. И дома у нас тесновато, полно кружевных салфеток и букетов засохших цветов, но понимаешь, это то же самое, что с орфографическими ошибками… Это ничего не говорит о них. Во всяком случае ничего важного. Понятно, что все эти вышивки, автофургон в глубине сада, венецианские маски демонстрируют нам их дурновкусие, но это все ничего не говорит о том, какие они на самом деле. Ничего не говорит об их терпимости и доброте. Да, моя мать не такая шикарная, как твоя, да, она не знает Гленна Гульда[63], да, она вечно путает Моне с Мане[64] и боится водить машину в Париже, но когда ты снизошла до того, чтобы приехать к ней в гости, она, Мелани, сходила в парикмахерскую, чтобы тебя уважить. Не знаю, заметила ли ты, как она готовилась к твоему приезду, но я, я это заметил, и каждый раз я… каждый раз мне… не знаю… у меня от этого сердце сжималось. То, как она старалась тебе угодить, потому что ты стройна и элегантна и ее сын любит тебя, и… и все это глупо, но это создавало тебе некую ауру… Она никогда не ходит в парикмахерскую, чтоб порадовать моего отца, но ради тебя, чтобы засвидетельствовать тебе свое почтение, да, ради тебя она старалась выглядеть хорошо… Ты даже не представляешь, насколько это все трогает мою душу. Твою нет? Ты-то у нас ешь, поджав губки, и задираешь нос всякий раз, как твой высококультурный взгляд падает на их безделушки из ракушек или на тома Универсальной энциклопедии, выстроенные по порядку и ни разу не читанные, но знаешь, я… когда я был маленьким… я никогда не видел, чтобы моя мать развлекалась или ходила с подружками по бутикам, потому что мои дедушка с бабушкой жили с нами и мама все время о них заботилась. А потом, когда ей больше не надо было приводить их в порядок, стричь им ногти и волосы, занимать их чисткой картошки, фасоли и уж не знаю чем еще, поддерживая в них веру в то, что они по-прежнему нужны, так вот когда ей больше не надо было беспокоиться на их счет, поскольку они наконец упокоились на кладбище, — оп! — и подоспели детки моей сестры. И знаешь что? Я никогда не слышал, чтобы она жаловалась. Никогда. Она всегда выглядела веселой. Ты представляешь, каково это?