Каспар Хаузер, или Леность сердца - Якоб Вассерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что за серьезные игры! С каким рвением он доказывал, растолковывал, затуманивал ясное, запутывал простое! Публика честно старалась верить, о чудесах протрубили во все концы, не на пользу нашему Каспару и, как вскоре выяснилось, отнюдь не для его счастья, ведь, увы, повсюду есть недостойные люди, которые продолжают сомневаться, в каком бы горниле ни выжигали их скептицизм. Возможно, они всякий раз хотели чего-то нового, невиданного, слишком далеко заходили в своих ожиданиях и были убеждены, что чудо-человек проявляет себя только в затверженных, рассчитанных на публику фокусах, в которых он, как они выражались, выказывает ловкость дрессированной обезьяны.
Одним словом, программа стала однообразной и порадовать могла разве что новичков. Другие видели в Даумере нечто вроде директора цирка или литератора, наскучившего своим друзьям постоянным чтением одной и той же посредственной поэмы, хотя выходками Каспара они все еще забавлялись.
Разве не забавно, например, что он упрекнул одного офицера за пыльный воротник, что коснулся пальцами головы некоего почтенного директора судебной палаты и сочувственно-удивленно сказал: «Белые волосы, белые волосы?»
Или во время визита одного важного сановника он только и смотрел, как ловко этот сановник играет своей тростью, и захотел тоже этому научиться. Или выказывал отвращение при виде черной бороды магистратского советника Бехольда, или ни за что не хотел поцеловать руку одной даме, сказав, что кусаться не положено.
Они вознаграждали себя такими вот мелкими происшествиями. Если можно посмеяться — все хорошо. Даумера, напротив, это сердило, и он пытался объяснить Каспару, что такое долг вежливости.
— Ты всегда забываешь здороваться с гостями, — сказал Даумер.
И вправду, Каспар, погруженный в чтение или занятый игрой, когда его окликали, сначала поднимал глаза, а если видел знакомое или полюбившееся ему лицо, с пленительно-лукавой улыбкой и без всяких церемоний сразу же вступал в разговор. Какие бы важные господа ни приходили посмотреть на него, о-н сначала приводил все в порядок, метелочкой сметал со стола обрывки бумаги или хлебные крошки и только потом вставал навстречу пришельцам. Господам приходилось ждать, покуда он управится со своим делом.
Он не был робок. Все люди казались ему хорошими, почти всех он находил красивыми. Каспар считал само собой разумеющимся, когда какой-нибудь господин останавливался перед ним и по заранее заготовленной записке читал ему вслух бесчисленное множество имен или бесчисленное множество цифр. Память ему не изменяла, он мог в том же порядке повторить имя за именем, цифру за цифрой, будь их даже сотни. Видя всеобщее удивление, о «понимал, что делает что-то необыкновенное, но тщеславный блеск не озарял его лицо, оно только становилось немного печальным, потому что всегда происходило одно и то же, потому что им всего было мало.
Он никак не мог понять, почему им кажется дивом то, что так естественно для него. То же, что для него было дивом, их нисколько не занимало. Он был не в состоянии это высказать, это коренилось в подсознаний. То был едва ощутимый вопрос, утром, в час пробуждения, торопливый, безмолвный, отчаянный поиск, которому не было названия. Все это осталось далеко позади, было связано с ним, но ему не принадлежало. Это было нечто с ним происшедшее где-то, когда-то, но где, где и когда? Он ощупью искал себя, но не находил, Самому себе говорил: «Каспар», но вдали его имя не находило отклика. Напряженное ожидание доходило до предела: когда в соседней комнате били часы, каким захватывающим было это ожидание от удара к удару. Как будто стена таяла, обращалась в воздух. Только что прошедшая ночь была полна непостижимых событий. Что-то стукнуло за окном? Нет. Был тут кто-нибудь, говорил, звал, угрожал? Нет. Что-то происходило, хотя Каспар в этом и не участвовал.
Непостижимая тревога. Надо учиться, может, потом все станет ясно. Уяснить себе, как все обстоит, что таится в ночи, когда ты не живешь и все-таки чувствуешь, познать незнаемое, постичь, что же там, вдали, понять, что это за тьма, научиться спрашивать у людей. Он пристрастился к книгам, и как пристрастился… Даже начинал проявлять нетерпение, когда посетители бесцеремонно нарушали его покой. Теперь уже люди приезжали издалека, по всей стране говорили и писали о Каспаре Хаузере. Даумер тоже не мог защитить себя от претензий, которые к нему предъявлялись. Он часто бывал расстроен и утомлен и, случалось, раскаивался, что выставил Каспара напоказ всему свету.
Выпадали часы, когда он, оставшись наедине с юношей, вспоминал о своем высоком долге и глубже, чем хотел этого поначалу, привязывался к этому странному существу, тело и душа которого были ему подвластны. Однажды глазам Даумера представилась райская картина: Каспар сидит на скамейке в саду, в руке у него книга, ласточки кружат над ним, у ног его что-то клюют голуби, бабочка присела на плечо юноши, кошка мурлычет на его коленях. «Его человеческая природа безгрешна, — сказал себе Даумер, не сводя глаз с Каспара, — и о чем я хлопочу, разве не лучше сохранить это его состояние? Что тут еще можно разгадать, о чем оповестить мир?»
Как-то раз в соседнем саду поднялся оглушительный шум. С цепи сорвалась злая собака и помчалась огромными прыжками, вся морда в пене, сбила с ног ребенка, укусила работника, который бежал за ней, и налетела на забор Даумерова сада. От удара сломалась планка, собака прошмыгнула в сад и устремила дикие, налитые кровью глаза на небольшую компанию, сидевшую под липой: сам Даумер, его мать, бургомистр Биндер и Каспар. Все вскочили в испуге, Биндер поднял палку, собака сделала несколько скачков, но вдруг остановилась, понюхала воздух, подбежала к Каспару — он был бледен и едва дышал — и, вильнув хвостом, лизнула повисшую как плеть руку юноши. Пылающим, недоуменным, преданным взглядом смотрела она на Каспара, словно в ожидании ласки и прося прощения. В глазах Каспара было то же самое выражение недоумения и преданности. Ему было жаль собаку, почему, он и сам не знал.
Говорили, что после этого случая Даумер плакал.
Два дня спустя, дождливым октябрьским вечером, Даумер, его мать и Каспар сидели в гостиной. Анна ушла на танцы, старая дама вязала у открытого окна, так как, несмотря на позднюю осень, воздух был тепел и напоен влажным ароматом увядающих цветов. Тут в дверь постучали, это стекольщик принес большое стенное зеркало, взамен того, которое на прошлой неделе разбила служанка. Фрау Даумер велела поставить зеркало у стены, стекольщик сделал это и ушел.
Едва за ним закрылась дверь, как Даумер с удивлением спросил, почему зеркало сразу не повесили на место, зачем оставлять работу на завтра? Старая дама, смущенно улыбаясь, возразила: вечером вешать зеркало — к беде. Для причуд такого рода у Даумера не хватало юмора; он стал упрекать старую даму в суеверии, та спорила, и Даумер пришел в ярость, то есть с самыми ласковыми интонациями цедил слова сквозь зубы.
Каспар, который не выносил выражения недружелюбия на Даумеровом лице, положил руку ему на плечо, стараясь ребяческой лаской смягчить его гнев. Даумер потупился, помолчал секунду-другую и, пристыженный, наконец сказал:
— Подойди к матушке, Каспар, и скажи ей, что я не прав.
Каспар кивнул, не задумываясь подошел к фрау Даумер и проговорил:
— Я не прав.
Даумер расхохотался.
— Не ты, Каспар, я! — крикнул он, ткнув себя пальцем в грудь. — Когда Каспар не прав, он скажет «я». Я говорю тебе «ты», но ты ведь говоришь о себе «я». Понимаешь?
Глаза Каспара сделались огромными и задумчивыми. Словечко «я» вдруг пробежало по его внутренностям, точно обжигающий напиток. Сотни образов обступили его, целый город, битком набитый людьми: мужчинами, женщинами, ребятишками, звери на земле, птицы в воздухе, цветы, облака, камни, самое солнце теснились вкруг него и хором говорили ему «ты», А он, робея, отвечал им «я».
Он прижал ладони к груди, потом руки его бессильно скользнули вдоль туловища: его тело — стена между «внутри» и «вовне», стена между «я» и «ты».
И в то же мгновение из зеркала, напротив которого он стоял, вынырнул его собственный образ. «Ой, — опешив, подумал он, — кто это там?»
Разумеется, он не раз проходил мимо зеркал, но взор его, ослепленный многообразием мира, скользил мимо них, не задерживаясь, бессознательно; он привык к своему отражению, как к своей тени на земле. Неопределенное, не ставшее преградой, не могло привлечь его внимания.
Сейчас его взор созрел для этого виденья. Он пристально смотрел на себя. «Каспар», — лепетали его губы. А что-то внутри отзывалось «я». Он видел Каспаров рот и щеки, Каспаровы каштановые волосы, что вились на лбу и над ушами. Он подошел поближе и по-детски пугливо заглянул за зеркало: между ним и стеной была пустота. Он опять встал перед зеркалом, и вдруг ему почудилось, что свет за его отражением распался, длинная-длинная тропа протянулась назад и там, в дальней дали, стоял еще один Каспар, еще «я», глаза у этого «я» были закрыты, и он, казалось, знал что-то, неведомое Каспару здесь, в комнате.