Сто миллионов лет и один день - Жан-Батист Андреа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очертить квадрат, снять дерн, вбить крючья.
В тишине истекает август. Теперь в наших поисках участвует Джио. Мы простукиваем ледник. На его месте мне бы не понравилось, что по мне ходят и постоянно тычут в меня кайлом. Как бы у него не возникло желание отыграться.
Очертить квадрат, снять дерн, вбить крючья. На всякий случай осматривать малейший разлом. Оглядываясь, я вижу наш лагерь, он лепится к горе, как ракушка к корпусу судна. В последние дни пейзаж разительным образом изменился. Зелень травы поблекла. Каждая тростинка вопиет к небу, сетуя на такую несправедливость. Джио с беспокойством всматривается в горизонт: он знает, что рано или поздно небо ответит.
Очертить квадрат, снять дерн, вбить крючья. Мы почти совсем выдохлись, как вдруг появился Юрий.
Юрий, пятый член нашей экспедиции. Юрий, которого я опрометчиво счел совершенно безобидным. Через несколько дней после начала экспедиции он возник перед нами из ниоткуда в своем щеголеватом военном мундире. Юрий и его эмигрантский акцент, Юрий, друг Петера, который, говоря, подкручивает свои роскошные черные усы. Юрий с его раскатистым «р-р-р», впрочем, он с раскатом произносит все буквы.
— Я был священником в Боливии, друзья мои, убийцей в Мексике, солистом в балете Да Скала, сапожником в Париже, королем у пигмеев. Но последняя моя профессия... угадайте! Ни малейшей догадки? А если я скажу вам: Селест, знаменитый берлинский травести? Да-да, это был я. Кумир городских кабаре.
Юрий славился даром имитировать знаменитостей. Он устроил для нас представление, частный сольный концерт. Встречайте, дамы и господа, Марлен Дитрих.
— Sag mir Adieu... Dürr wird das Gras, Glüuck is wie Glas...
Голос чувственный, богатый обертонами, почти женский. И очень достоверный, несмотря на усы. Мы — изумленная публика — аплодировали, так и не оправившись от его неожиданного появления.
— Видите ли, дорогие друзья, красным пришлось не по нутру мое неприятие революции. Я все оставил в России: имения, родных. Они до сих пор охотятся за мной, чтобы примерно наказать. И потому я меняю — города, имена, пол. В Берлине меня выдал один негодяй, я задолжал ему денег. Я познакомился с Петером, когда убегал от погони по крышам. Видели бы вы его лицо, когда я шагнул к нему в чердачное окно!
Петер — гениальный чревовещатель. Он так убедительно наделяет жизнью свою марионетку, что ее история кажется мне иногда куда правдоподобней, чем рассказ Леучо. Мне даже кажется, что Юрий предпочитает не женщин.
Я слишком серьезен, это точно. С самого детства я все раскладываю по категориям. Настоящее, поддельное, колющее, воспламеняющееся, забавное и опасное, ранящее и утешающее, — все надо понимать, чтобы иметь надежду выжить. А Юрий сумасброд, он прыгает из одной клетки в другую, все опрокидывает, как суматошный щенок, и сбивает порядок мира. Сегодня утром я разогнулся, пристегнув кошки к ногам, и на секунду удивился, что не вижу его рядом. Я беспокоился о ком-то, кого нет в природе! И тогда я не удержался и спросил у Петера, кто эта кукла: чистый вымысел или реальный человек, — мне ведь нужно понять, куда ее отнести. Немец засмеялся смехом Марлен Дитрих, завертел ладонями и спел мне в ответ: «Как знать, как знать, как знать?»
Юрий со своей добродушной шерстяной башкой стал нашей последней линией обороны против усталости. Мы звали его, он немного важничал и набивал себе цену, потом являлся из рюкзака Петера под наши аплодисменты. Вчера он обратился к Умберто:
— Чем же тебя мать кормила в детстве? Может, Сицилией?
Умберто грохнул от смеха какой-то органной токкатой. Джио треснул мелкими морщинками. Даже я, слишком серьезный ребенок, рассмеялся от всей души.
Великан-безбожник, влюбленный в богиню, бывший семинарист-чревовещатель и проводник, говорящий на позабытом языке гор. Если б я только встретил их раньше! Может, и не рос бы тогда, водясь с единственным другом-трилобитом.
За стеной бушевала битва. Схлестывались армии: мать против Командора, — непременно армии, иначе как они могли производить столько шума, столько криков. Накрыв голову подушкой, я воображал происходящее: игрушечных солдатиков, разбросанных по полу спальни, всадников, испускающих дух, и лучников, пронзенных копьем. Потом я узнал, что в этой игре солдатики не нужны.
Однажды в полдень в дверной колокольчик позвонили жандармы. Командор открыл. С их капитаном он часто ходил на охоту, и тот испытывал явную неловкость оттого, что тут оказался. Они переговорили о чем-то вполголоса, Командор впустил капитана и его людей и сразу налил им выпить: того и гляди снег пойдет, грех не согреться, ведь верно, ребята?
Я обошел стол с бутылкой водки, стараясь ничего не опрокинуть. Стаканы исчезали в огромных кулаках, налитых силой и спесью. Командор показал мне на дверь: а ну, проваливай.
Час спустя жандармы с хохотом вывалились из дома. Капитан в красивой форме кивнул мне на прощание. Ненавижу мундиры.
После их ухода Командор посадил меня напротив за стол в гостиной. Это был стол для больших семейных советов, за ним ели в Рождество и считали деньги. Сам он восседал на другом конце скатерти, безраздельно царя над океаном красно-белых клеток.
— Сколько, говоришь, тебе лет?
— Шесть.
— Должен уже соображать. Что происходит в доме, чтоб из дома не выходило, ясно?
Я кивнул, надо было всегда кивать, когда звучало «ясно?». Командор смотрел на меня в упор, склонившись над столом, как над плахой.
— Ты, часом, не болтал про нас кому попало? В школе? Попу?
— Нет.
— То есть я что говорю: мы—люди правильные. Может, не ангелы, но их и вообще нет. А бывает, кто и побился немного, да? Три ссадины — кому какое дело, ну