Тринадцатый ученик - Юрий Самарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Топнув ножкой, она гордо застыла — изящная статуя. Зал зашумел, зашевелился, как море.
— Проси чего хочешь!
— Только не это. Пусть не совершится, пожалуйста, — пробормотал Паша, а высокий атлет с курчавой бородой, стоявший рядом, дружелюбно кивнул.
Значит, он — во плоти и присутствует здесь реально, обремененный знанием будущего: он знает, что она попросит, и даже слегка знаком с жертвой, предназначенной на заклание. Скорбно поникнув главой, Паша услыхал нарастающий рев и победные гортанные выкрики — так торжествует охотник, загнавший в западню зверя.
Огненная девушка, напряженно вытянув смуглые руки в браслетах, несла тяжелый поднос, с одной стороны которого в такт шагам срывались кровавые полновесные капли. Невыносимо было видеть ее сияющее, погибшее, ее безумное лицо.
— Она больна, больна, предательство — это безумие, а безумие болезнь, — причитал Паша, кидаясь куда-то в самый темный угол зала сокрыться от лихорадочных страстей. Убежать прочь, спастись! И мысль, мыслишка словно брошенный в спину камень: ты виноват во всем!
В это мгновение зал охнул как один человек, дрогнул, откатился волной к стенам. Паша, будто на отмели, оказался один на один с плясуньей и человеческой головой на блюде. Андрей! Веки казненного прикрыты, но можно поклясться жизнью: он видит этот зал и Пашу — виновника, свидетеля и участника, — присутствуя здесь в ином, посмертном смысле. Рвотная судорога сжала горло, Паша сдавил ладонями виски и нырнул в толпу. Впрочем, все как будто моментально забыли о необычайной казни. Долетели до слуха некоторые слова: якобы голову другого человека выпросила себе в награду Саломея, но удовлетворилась провинившимся воином, все равно приговоренным к смерти. Уста повествовавшего об этом седого мужчины в пышном убранстве тронула улыбка, и Паша шарахнулся в ужасе: лукавый пересмешник здесь! «А может, по совместительству мы все охотно играем его роль — то там, то тут».
Однако толпа, колеблющаяся масса народа, жила своей жизнью. Будто на гигантском карнавале толкался Паша среди смеющихся, обнимающихся, ссорящихся людей. Смутное чувство узнавания бередило душу. Фрагменты разных историй, знакомых и даже в некотором смысле вечных, разыгрывались во всех уголках необъятного, кипящего зала. Вот две женщины выдирают друг у друга младенца, вот в кружке мудрецов и пророков — два жезла, брошенные на пол, покрываются вьющейся лозой и цветут. Паша немеет вместе с остальными: какой жезл расцвел от волхования, а какой Господним произволением — кто угадает? «Мы потеряли истину и не отличаем добро от зла!»
Прямо у колонны, на мраморном, холодном полу сидит худой юноша, в полудреме склонивший на грудь голову. Хотя все одеты довольно пестро, наряд этого юноши — особенный, одежда его сшита из разноцветных лоскутков материи. Паша останавливается, узнавая юношу, и радость заливает его.
— Иосиф! — произносит он вслух.
Юноша поднимает голову. Неужели человек может иметь такое прекрасное лицо? Сдержанное и печальное, с черными, глубокими глазами… Вот тот, кто знает все о братской любви.
— Я мечтал встретить тебя, прекрасный Иосиф, — выговаривает Паша. скажи мне, что ты думаешь о братстве?
Иосиф не отвечает, лишь каждый шов его одежды как будто набухает кровью. Именно так все и было: братья испачкали одежду его кровью и отнесли отцу: «Смотри, твоего любимого сына разорвал дикий зверь!»
Тогда Паша, торопясь, просит:
— Разгадай мой сон, — и рассказывает о двух братьях и предательстве.
Но Иосиф, внимательно выслушав, лишь качает головой:
— Это не сон.
Да, он прав. Не стоит и обманывать себя. Все это совершится в будущем.
— Или уже совершилось?
Иосиф медленно ведет рукой, как будто открывая Паше новое видение, но и это слишком хорошо знакомо ему: двое в райских кущах на фоне заката.
— Первое предательство — по зову плоти, — говорит Иосиф. — Начало времен. Люди предают Бога.
— И приглашают себе в родители пересмешника, отца лжи, — в ужасе досказывает Паша, а Иосиф кивает:
— Дальше им предавать стало легко, как дышать. Мужчина, отвернувшись от Бога, предал женщину, женщина — детей, и они погибают все. Потеря целомудрия в совокуплении — предательство — смерть.
— Неужели, неужели невозможно порвать эту цепь предательства, ведь были же верные?
И откуда-то из непредставимого здесь, в ветхой истории, новозаветного далека звучит едва слышный, спасительный призыв: «Приидите, верные!..»
— Поют, — встрепенулся Паша — не все еще было потеряно, — ты слышишь, как зовут верных?
Но Иосиф не отвечал.
— Это не так, — горячо проговорил Паша, — не все каины и иуды.
И тут вдруг мучительно припомнилась нерожденная картина: двенадцать у ночного костра, ждут. И выплыло о другом, о верном ученике: «Прежде нежели трижды пропоет петух…»
— Господи, — пробормотал Паша вслух, — неужели нельзя не отступиться? И невозможно соблюсти в себе верность?
Горько было ему. Горько и безысходно. Так, пожалуй, как не бывало еще ни разу в жизни. Он хотел спросить еще о тревожившем подспудно, но постоянно: отчего их всегда двенадцать? И на место предателя находится новый ученик, и в новой истории они шествуют этим заветным числом. Может быть, все дело в следующем — в тринадцатом? В этом проклятом (чертова дюжина), проданном числе? А приди верный тринадцатый да удержись — и дальше словно из рога изобилия посыплется все человечество и прилепится к истине, не спотыкаясь больше на проклятом, предательском пороге?.. Пусть ответит ему Иосиф — разгадчик снов, толкователь смыслов.
— Когда закончится это метафизическое странствие? И жив я или мертв? Скажи наконец!
На единый миг Паша сомкнул ресницы, дабы переждать прихлынувшие слезы, но когда вновь раскрыл глаза — не было никакого Иосифа, не было толпы, огненной Саломеи и отрубленной главы, не было волхвов и пророков, а полная тишь и пустота в общежитских стенах. Только пыль стоит в солнечном потоке, ни осколочка нет на полу. В смятении глянул — и витража нет, но вместо него — напоминанием о миновавшей буре — просто широкий лист фанеры.
— Сколько же прошло времени? — вопросил Паша, но никто не ответил, да и кто может отвечать за протекшие в видениях часы?
Никто не потревожил его, пока он спускался по лестнице. Высокое крыльцо было залито солнцем, и, обернувшись, Паша увидел свою четкую тень изламываясь на ступенях, она ползла за ним. Все было так же, как день назад. Впрочем, он уже убедился, что о времени не знает ничего, кроме того, что прошлое и будущее смешались в настоящем и живут в нем, настойчиво требуя внимания. Однако кое-какие детали кинулись в глаза: вместо нарядно-наглых плакатов к выборам на заборах и афишных тумбах красовались новые — заезжая звезда областного масштаба голливудской улыбкой заманивала на свои концерты. Правда, кое-где клочки старых листовок сохранились, и на намертво приклеенных лохмотьях проглядывали агитационные «да» и «нет». Паша на секунду задумался, пытаясь припомнить давние лозунги. Но то, что происходило тогда (год или месяц назад), уже успело, прикоснувшись к вечности, сгореть и рассыпаться в прах, захлебнувшись последним утверждением или отрицанием. Зато из Леты выступили неясные очертания и лица людей, и зазвучала музыка, и тихий речитатив — под эту сурдинку еще живет человечество, и в том числе этот районный, незначительный городишко, который игнорирует история, но вечность, вечность-то открыта равно для всех.
Было довольно жарко. Солнце поднялось уже высоко, утро переходило в день. Благодатные тенистые кроны тополей раскинулись над пешеходной дорожкой. Паша шел вроде бы без цели, но сознавая, что ему нужно идти именно по этой улочке, вдоль палисадников, разглядывая неказистые или, наоборот, справные дома, прячущиеся в обильной зелени садов, даже странной для средней полосы. Вслед его шагам набегал ветерок, и деревья слабо шумели, перешептываясь, явственнее звучали невидимые струны, и Паша, который впервые жил так — вне времени и без своей воли, — начал разбирать слова: «Яко посуху пешешествовав Израиль, по бездне стопами…» Он остановился, пораженный, но тут ветерок ударил сильнее, смешивая листья и звуки. «По бездне стопами…» — повторил он и содрогнулся от мысли, что все это уже сказано: над бездной, Господи, блуждающие путники Твои, и городишко этот, и Любавино, и вся земля отеческая — над бездной. Он побрел снова, и снова зазвучал, потянулся мотив, и долетели слова: «Рече безумен в сердце своем: несть Бог…» Это было странно. Узнавались слова псалмов. Где-то (в вечности) шла погребальная служба. «Господи, — взметнулась мысль, — а не меня ли хоронят? Ведь сам-то я, сам-то — ни жив, ни мертв, пока не завершу обещанного странствования». Страх накатил, и сказалось отчетливо: «Содержит ныне душу мою страх велик…»