Тринадцатый ученик - Юрий Самарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Водонос» созерцал немигающими глазами серую муть ночи — и Паше невыносимо хотелось вырваться из клещей сна… И сон оборвался.
Приподнявшись от подушки, Настя смотрела Паше в лицо. Уже пробуждаясь, уже шагнув из сна в явь, он прошептал ускользающей реальности:
— Предатель.
— О чем ты?
— Сам не знаю.
Отчего-то ему не хотелось посвящать ее в этот сон. Будто бы последняя близость между ними поставила преграду и именно с половой любовью, с сексом связано было слово, которое он сейчас выдохнул. Любовь делает тебя уязвимым, опасайся ловушки. О, если бы можно было выстроить в единую спасительную концепцию все смутные страхи и ощущения! Но мозг здесь бессилен. Или бессилен только безумный, уязвленный злом мозг? И конечно, бес одолел и снова дернул за язык.
— Откуда я знаю их имена?
— Что ты говоришь, Паша? — в ее голосе тоже зазвучал страх.
— Не бойся. Я абсолютно здоров, — нагло и утешительно соврал он, просто припомнил одну историю про предательство. Про братьев по крови: Остапа и Андрея. Приснилось. Не знаю почему.
— А, это! — Она облегченно засмеялась, но дальней, напряженной струной отзывалась фальшь в этом смехе, и Паша почуял эту фальшь. — из Гоголя. Там еще прекрасная полячка была, из-за нее все и произошло.
— Ах вот оно что!
Ну вот все и объяснилось, приплелся и выплыл откуда-то Гоголь. Слава Богу, классика не имеет отношения к современности, это замшелый, запечатанный временем, омертвевший кирпич.
— А ты знаешь, что во мне есть польская кровь? Когда-то моих предков сослали из Польши, они служили тут железнодорожниками и породнились с местными.
— Так вот почему ты необыкновенная — из-за тебя тоже возможно предательство.
Он хотел спросить, как звали ее жениха, но тут Настя сама поцеловала его, он задохнулся от счастья, сердце застучало бешено, сомкнулись объятия. Да, с ней или через нее плелась удавка для него, и все было связано: страсть — предательство — смерть, и все это было сильнее Паши и побеждало его, но сдавался он добровольно.
Они вновь любили друг друга и заснули в предрассветных сумерках, обессиленные. А когда Паша окончательно пробудился, солнце уже глядело в окошки и по стене напротив бежала сквозная тень от колеблющейся под ветром листвы.
Настя исчезла, но утро было прекрасное, все обновлено любовью и ее присутствием в мире. Радуясь своей молодости и силе, и солнцу, и свежей листве, он вскочил и выбежал в сад. Момент был удивительный, и это осознавалось отчетливо. Сейчас можно было начинать жизнь с нуля, в простоте, не отыскивать смысл, а жить, как этот сад, готовый приносить плоды. А кто не принесет плода — будет уничтожен.
— О Господи! — проговорил Паша, память не отступала, — а что положу я, что положу я на чашу доброделания?
Выпрыгнули следом за порывом отчаяния фигурки с оружием в руках: снайперская винтовка с оптическим прицелом… и выстрел. Конец.
— Но почему Остап и Андрей?
И вовсе это не из Гоголя, потому что не Остап был предателем у классика. Все перевернуто в очередной раз, и снова дразнит меня насмешник хозяин мира сего.
Наползло облако, закрывая собой солнце, в приотворенную калитку заглянула Виктория Федоровна. Заметив Пашу, вошла, сунула в руки сверток:
— Я пирогов напекла тебе на дорогу.
— На дорогу?
Он забыл напрочь о том, что уезжает, уезжает сию секунду, покидая Настю и кровным образом связанную с ней историю предательства. Искусная ловушка поймает пустоту, а он, он — свободен.
— Да, Виктория Федоровна, я готов.
— Тогда поторопись. Поезд через полчаса.
Уже сидя в вагоне рабочего поезда среди бедняцкой, разношерстной публики и глядя, как уплывают домики Любавино, он сам вкусил неожиданную сладость предательства. Томительно-сладко, жгуче-сладко было ему рвать нить между собой и Настей, оставляя ее в неведении, даже не попрощавшись. «Я твой настоящий сын, мать, плоть от плоти, яблочко от яблони. Так вот, значит, что ты чувствовала всякий раз, покидая меня. И главное, цель-то, цель какова? Дайте мне рыцаря веры — и я обойду всю землю в поисках его».
— Прости меня, прости меня, Настя, я болен и нуждаюсь в исцелении.
Районный городишко, куда дотащился рабочий поезд, назывался Тёшино, о чем возвещала вывеска на довольно приличном здании вокзала. Под круглыми часами у входа, стрелка которых, дергаясь, прыгала сразу на пять минут, висел доисторический колокол, прежде отмечавший прибытие редких поездов, а теперь имевший мемориальное значение. Городок этот, отстроенный на реке Тёше, был своеобразным центром обширных зон, раскинувшихся в здешних лесах. Первое, что увидел Паша, спрыгнув с подножки вагона, как, с узлами и сумками, людской поток устремился к автобусам, целый табун которых ожидал на привокзальной площади. Понаслышке он знал, что у местной молодежи только два жизненных пути: либо по ту сторону колючей проволоки, либо — в охранниках — по эту. От лотка с аудиокассетами, приткнувшегося в нише вокзала, летел под аккомпанемент гитары хриплый специфический говорок, густо уснащенный матом и блатным жаргоном. Уголовный дух, будто смог, висел над городком.
Вдруг по площади прокатилось оживление: это вели к поезду обритую налысо колонну. «Зэки», — мелькнула мысль.
— Живей, подтянись! — закричал вынырнувший сбоку офицер, и Паша догадался: призывники. Позади аморфной толпой колыхались родственники и взвизгивала гармонь.
— Пойдем служить, земеля, — окликнули его, и какая-то девчонка из провожавших задорно подмигнула:
— А я ждать буду.
Паша улыбнулся и махнул. Толпа прокатила мимо, обдавая водочным духом.
Он пошел по улочке между двухэтажными облезлыми домами, как всегда, досадуя на уродство застройки и всю нашу вечную бесхозность и неухоженность. «Лучше буду смотреть на людей, чтоб не огорчаться», — решил про себя. Считают, что лица у наших людей светлые — Паша даже сам читал об этом, — но заметно сие лишь после долгой разлуки со страной, с народом, а совокупно, мол, выходит икона народа, его идеальный светлый лик. Двухэтажные коробки сменились частными особнячками и хибарками, в садах, за заборами, и сразу: домовитость и уют, роются в пыли куры, пасутся на травке козы.
Улочка вывела к распахнутым рыночным воротам. Тут все было грязно, сигналили машины, въезжая на рынок. На крыльце магазина сидел цыганенок в застывшей позе с вытянутой рукой и равнодушной физиономией, но живые глазенки зыркали из-под кепки. Были еще нищие у входа, и их собратья-алкоголики толпились у заплеванной будочки, потягивая разбавленное пивцо. К пиву предлагалась вобла, а для гурманов и людей состоятельных раки. Продавали много живности: козлят, кроликов и цыплят, и едкий запах навоза, пива и мочи висел над этим углом рынка. По другую сторону тянулись ряды барахольщиков, и китайско-турецкие тряпки зазывно колыхались на вешалках, блестя на солнце застежками и аппликациями из люрекса. Продавцы азартно собачились с покупателями.
— Как на тебя сшита, — убеждала крашеная толстая блондинка мужика, примеряющего тесноватую куртку из кожзаменителя.
— Вам какое ни привези — все не так, — вторила ей товарка рядом, отчитывая молодую женщину, нерешительно мявшую кошелек.
— Хот-доги, гамбургеры, чизбургеры! — вопил продавец экзотического съестного, пытаясь составить конкуренцию восточным людям, кружившим подле мангала, но на тех, видно, сама природа работает, и ветерок, словно нанявшись и получив мзду, разносит дразнящий аромат. Собаки мечутся вблизи, ожидая милостыньки. И все просит, и зовет, и жаждет, и желает продать, и не решается купить.
Паша остановился, глядя на старика инвалида, опиравшегося на костыли, перед ним — самодельная плетеная верша. Отвернувшись, Паша пошел прочь. «Что ж, любезный автор статьи, приезжай и полюбуйся на народную икону, думалось отчего-то со злорадством, — поищи свет на этих лицах, а заодно погляди в зеркало и в своем лице найди его тоже».
Шел он бесцельно, сворачивал, нырял в проулочки и очутился наконец у ограды. В металлическом плетении зияла дыра, и хотя можно было дойти до ворот, но Паша предпочел тернистую народную тропу и вылез через дыру на лужайку. Он стоял в городском парке. Владения парка простирались недалеко. Пустынно было здесь в этот дневной час, лишь кое-где мелькали пешеходы, сокращавшие путь, да молодая женщина катила детскую коляску. Если б кто-нибудь поставил себе целью отыскать кусочек пространства, где бы разор и хаос достигали апогея, то этот парк вполне бы подошел — в каком-то даже идеальном смысле. Потому что, конечно, есть и свалки, и помойки, но они ведь, если можно так выразиться, отвечают своему предназначению. А ведь зеленый уголок в тихом городе — да это ж просто оазис должен быть, краешек райского уединенного сада, где в зелени и тиши запоет соловей и отрадное чувство затопит душу. Назывался этот городской парк — «имени Пушкина», о чем узнал Паша, пройдя к центральному входу. У входа справа даже красовалась клумба-панно, где профиль бессмертного поэта намечался какими-то зелеными цветочками. Впрочем, узнать классика без поясняющих надписей было чрезвычайно сложно, тем более что поэтическое чело омрачал грубый след рифленой подошвы — племя младое, незнакомое шагало по головам. «Искаженный образ» — вот как надо бы назвать этот парк: эти залитые выщербленным, расползающимся асфальтом аллеи среди чахлых, беспощадно обрезанных деревьев; эти кучи мусора под кустами; эту загаженную круглую танцплощадку и досужую стайку цветных, истоптанных скамеек; сломанную, покосившуюся детскую карусель и электрический паровоз (побочное дитя цивилизации, прямо-таки гость из далекого Диснейленда), застывший, с разбитыми фарами; бетонные фигуры из сказок Пушкина: рыба-рыбища с отбитым хвостом, шемаханская царица без грудей, останки лебедя с перебитой, болтающейся на металлической проволоке шеей.