Прусская невеста - Юрий Васильевич Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так как же правильно ее перевести? – спросил я. – «Я целую твои белые ноги» или «целую твои ножки белые»?
– А какие тут могут быть правила? – сказала Вероника Андреевна. – В любви правил не бывает.
– Но ножки у нее были действительно красивые, – подал голос отец.
Мать и докторша переглянулись и грустно улыбнулись.
Двенадцатилетнему подростку хотелось ясности, завершенности, недвусмысленных «да» или «нет», но было понятно, что от взрослых этого было не дождаться. Лежа в постели, я пытался вспомнить, какие были ноги у Алины Изотовой, но память отказывала, потому что на ее ноги я никогда не обращал внимания. Вспоминалось только лицо – милое, простецкое, курносое и губастое, с виноватой улыбкой. Она всегда держалась в тени, словно хотела остаться незаметной, неузнанной. Мысли мои вернулись к ногам. Белые ноги были у всех, кроме Ольги Садрисламовой, отец которой был узбеком. А красивые – об этом я еще не задумывался. Белые, красивые… Вспомнилось, как вспыхнула Элла Асманова, когда ее горбатый муж вдруг заговорил о любви… и как она склонилась к нему, чтобы он ее поцеловал… взгляд, которым обменялись мать и Вероника Андреевна, их грустная улыбка…
Ясный мир ребенка, в котором собаки, люди, мечты и облака были равнозначны, вдруг рухнул, в него ворвались чужие судьбы – раньше мне до них и дела не было, и весь этот мир превратился в фотобумагу, на которой под воздействием проявителя медленно проступают смутные очертания новой жизни…
– Их кюссе дайне вайссе байне, – прошептал я, глядя в потолок, по которому плыли пятна света от проходившей мимо дома машины. – Байне, черт бы их взял…
Спустя несколько дней я столкнулся с Изотовым у реки. Он сидел на берегу – босой, в расстегнутой на груди рубашке – и бросал камешки в воду. Огромный, мощный, с татуировкой в виде якоря на предплечье, с рубленым лицом, Дмитрий Изотов не был похож на человека, который называет женские ноги ножками да еще пишет это на памятнике, пусть и по-немецки.
Я сидел за кустом на корточках, не сводя взгляда с Изотова.
Высоко в небе кружил аист, было жарко, пахло речным илом и скошенной травой.
В одной из толстых книг, которые стояли у нас в гостиной на этажерке, я прочел, что скошенная трава пахнет спиртами, эфирами и альдегидами, а сильнее всего – загадочным альдегидом цис-три-гексеналем, который образуется в результате разрушения жиров и фосфолипидов, содержащихся в растениях. Осенью нам предстояло приступить к изучению неорганической химии, и мне хотелось на первом же уроке поразить учительницу – красавицу Лию Николаевну, у которой недавно утонул четырехлетний сын. Хотя, подумал я, вряд ли ее утешат мои познания. Я вспомнил, как она плакала на кладбище, и мне вдруг стало стыдно, хотя я и не мог понять, откуда вдруг взялось это чувство, никак не связанное ни с альдегидами, ни с маленьким мальчиком, ни с его матерью, которая после похорон вдруг стала топтать траву у кладбищенских ворот, крича: «Почему зеленая? Почему? Почему?» Помню, мне тогда стало страшно…
От этих мыслей меня отвлек какой-то странный звук.
Я приподнялся, раздвинул ветки и увидел Изотова – он лежал ничком на земле, вжавшись лицом в траву, и стонал.
Это зрелище явно не предназначалось посторонним, и при мысли о том, что Изотов сейчас поднимется и обнаружит, что кто-то за ним подглядывает, мне стало не по себе. Это был не страх – это был стыд, такой же непонятный, как и тот, что захлестнул меня, когда я вспомнил учительницу, топтавшую траву.
Выбравшись на цыпочках из кустов, я бросился бежать.
Через час я был на старом кладбище, у могилы, скрытой в зарослях бузины и бересклета. При моем появлении с ограды вспорхнули желтые и белые бабочки.
Здесь ничего не изменилось, разве что трава на могильном холмике стала гуще, зеленее после недавних дождей.
Я перечитывал надпись на надгробии – Ich küsse deine weiße Beine, думая о чужой, совершенно чужой жизни, о несчастной Алине, лишившейся речи, и суровом Дмитрии Изотове, об Элле Асмановой и ее горбатом муже, об их стыдливом поцелуе, о моей матери и ее подруге Веронике Андреевне Жилинской, которая после войны работала медсестрой в госпитале для безнадежных инвалидов и, когда в Москве было принято решение об отправке этих калек на Валаам, на верную гибель, ночью вынесла в мешке за спиной безногого Илью, ставшего ее мужем и отцом ее дочерей, думал о смерти и бессмертии, о безжалостном времени, которому человек всегда бросает вызов и всегда проигрывает, оставляя после себя разве что слова на надгробии – Ich küsse deine weiße Beine, думал о ногах и ножках, белых и красивых, и вдруг поднял голову, и в этот миг разошлись облака и солнце ослепило меня, а когда облака вновь сомкнулись и я открыл глаза, между мною и деревьями, между мною и могилами, между мною и этим миром все еще дрожала прозрачная золотая завеса, преображавшая и деревья, и могилы, и мир, и я вдруг понял, что этот трепещущий свет навсегда останется в моей памяти, а может быть, превзойдет меня, спасая от забвения эти краски, звуки и запахи, этих людей и эти ножки белые…
Буйда
Кто же селедку ест с белым хлебом?
Голос принадлежал старику, у которого на запястье правой руки темнела похожая на пуговку родинка. Казалось, руку можно расстегнуть и, отвернув голубовато-белую кожу, – как манжету сорочки, – увидеть алое мясо и желтую кость.
– На то он и Буйда, – со вздохом пояснила бабушка, не вынимая изо рта курительной трубки, которая всегда висела у нее на пропахшей табаком груди. Трубка была прикована к старухе тонкой тусклой цепочкой, завязанной на тощей морщинистой шее. – Имя такое…
Старик был нашим соседом, который иногда заглядывал к бабушке на чашку чая. Не помню, как его звали, – в памяти осталась фраза – «Кто же селедку ест с белым хлебом?» – да родинка-пуговка на его правой руке. И еще – смутное ощущение загадочной, но неразрывной связи имени и судьбы.
В детстве я тайно страдал из-за странной своей фамилии. У соседей по Семерке были имена как имена: Иванов, Чер Сен, Дангелайтис, Лифшиц, а у меня, увы, – Буйда. Вдобавок учителя поначалу ставили ударение на последнем слоге, усугубляя мои мучения. Повезло мне разве что с именем. После полета в космос первого человека семилетний наглец дерзко заявил товарищам, что назван в честь