Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Иван Семенович простирал свою заботу в это время еще дальше, чем только что, — на него самого, не только на его творение. Он говорил:
— Вам, конечно, жить надо, пить-есть, за номер в гостинице платить, а между прочим кто же у вас может картину вашу купить, когда она против буржуазии и даже против власти царской? Это, конечно, вопрос насущный. На кого художники сейчас работают? На тех, у кого карман потолще. А не потрафят таким, кто у них картину купит? Вот и сиди на мели и питайся манной небесной, потому что на земную манную крупу тоже монету надо иметь… Я где-то читал, не помню, художник один в Италии тоже картину огромную вздумал писать, а столовался в ресторане, в том же доме, в каком он жил, и у того же хозяина. Прошло таким образом полных восемнадцать лет, кончил художник картину. Приезжает богатый человек смотреть ее — и загорелось ему непременно ее купить. Вот он и спрашивает: «Какую цену хотите?» А художник: «Мне ничего не надо, заплатите только вот доброму человеку, какой меня содержал восемнадцать лет». Тот к хозяину ресторана, а хозяин ресторана как достал весь счет, сколько у него художник наел-напил, да и за комнату задолжал, как показал покупателю, у того рябь в глазах пошла: «Столько, говорит, если я уплачу, то сам без копейки останусь!», и скорей от него ходу… Вот также и за ваш труд кто может вам уплатить? Только единственно весь народ, когда он Зимний дворец опрокинет!
Очень горячо это было сказано, так что улыбнулся такой горячности Сыромолотов и спросил модельщика:
— А он непременно дворец опрокинет?
— Тут двух мнений быть не может, — решительно ответил Иван Семенович. — Как было в японскую — проиграли войну, так должно быть и в эту.
— А почему же все-таки? — захотел уяснить для себя Сыромолотов.
— Да ведь царь-то у нас один и тот же, — подмигнув, объяснил модельщик. — А когда же это бывало в истории, что один и тот же царь одну большую войну проиграл бы, а другую, какая, может, втрое больше, взял бы да и выиграл?
— Хорошо, пусть так будет, только те войны были один на один, а в этой войне у нас вон какие союзники: Франция, Англия! — попытался остановить разбег модельщика художник.
— Какой толк в этих союзниках, когда они — на западе, а мы — на востоке? — сказал модельщик. — У Франции с Англией, может, против Германии и на ничью выйдет, а что касается нас — мы победить и не можем.
— А когда ясно всем станет, что не победим, тогда стало быть, и начнется…
— Революция! — договорил за художника модельщик.
IVОни расстались, как только пришли обе бестужевки, и Катя Дедова пошла с Иваном Семеновичем по направлению к мосту через Неву, а Сыромолотов с Надей направились в «Пале-Рояль»: Наде захотелось увидеть этюд, написанный с Дерябина, сидевшего верхом на Черкесе, а художник не хотел отказать ей в этом.
Больше того, он первый заговорил о том, как, на его взгляд, удался ему тот самый красивый вороной конь, о котором она писала ему в Симферополь.
— Предчувствую, — говорил он, — что скоро-скоро песенка всей вообще конской красоты будет спета: вытеснит лошадь машина… Может быть, моя картина будет одной из самых последних европейских картин с лошадьми на переднем плане… Вдруг мы с вами, Надя, доживем до такого странного времени, когда лошади останутся только в зоологических садах рядом с зебрами!
— Мне почему-то кажется, что без лошадей будет скучнее жизнь, — сказала на это Надя и добавила: — Моему старшему брату Николаю приходится теперь иметь дело с лошадьми на Восточно-Прусском фронте: он в артиллерии.
— Ого! В артиллерии! Молодец! — похвалил старшего брата Нади Сыромолотов. — Артиллерия теперь самый важный род войска… Он какого роста?
— Высокий… Очень высокий.
— А тот, который полковым врачом?
— Тоже высокий.
— Гм… Да вы, Надя, просто из семьи богатырей, с чем я себя и поздравляю.
— Почему «себя»? — очень оживленно спросила Надя.
— Почему себя? — повторил он. — Да просто потому, признаться, что я уж к вам ко всем как-то привык… И мне приятно, что вы занимаете так много места на земле, что и в Крыму вы, и в Петербурге вы, и в Москве, и в Галиции, и в Восточной Пруссии…
— И в Смоленске, — добавила Надя. — Там моя старшая сестра.
— Это та, которая была задержана немцами? Ну, вот видите! А если бы ваши братья и вы бы с Нюрой все жили врозь — подумать только, какие завоеватели пространства!.. Нет, я вполне серьезно говорю: ваше огромное семейство мне чрезвычайно как-то пришлось по душе… Хотя я, как вам хорошо известно, принципиальный анахорет, одиночка, очень не люблю гостей.
— Это, может быть, в связи с войной в вас произошла перемена? — высказала догадку Надя, но художник сказал на это:
— Мне кажется, что будто бы началось это несколько раньше, чем началась война. А что такое произошло несколько раньше, давайте припомним вместе.
— Ничего, кроме того, что я к вам подошла на улице, — припомнила Надя.
— Вот-вот, именно это… А потом вы появились у меня в мастерской, — припомнил он. — И я сделал с вас первый этюд… Отсюда и началось это… Вы, Надя, из семейства завоевателей пространства, и… вот, видите ли, вам удалось же завоевать мое внимание художника!
— Я этому очень рада! — просто и искренне сказала Надя, причем покраснела так, что этого не мог не заметить Сыромолотов.
В это время они подошли к трамвайной остановке, и Сыромолотов сказал:
— Давайте-ка, Надя, сядем в трамвай — так мы скорее будем у цели.
В вагонах трамвая на Невском проспекте обычно было теснее, чем на других линиях столицы, тем более в воскресный день, и им пришлось стоять в проходе, зато Надя чувствовала себя ближе к Сыромолотову, чем когда-либо раньше; а главное самой себе казалась она теперь сильнее, шире, прочнее.
Она глядела на всех впереди себя и в стороны, даже обертывалась назад, лучащимися одаряющими глазами. Эти глаза должны были говорить всем, всем, всем здесь: «Смотрите на меня, и для вас это будет настоящий праздник! Вы видите, с кем рядом стою здесь я, в тесноте? Это — знаменитый художник Сыромолотов! Он только что сказал мне, что я завоевала его мастерскую! Он везет меня к себе, в гостиницу „Пале-Рояль“!»
Надя не замечала, не хотела замечать трамвайной тесноты около себя: важным ей показалось то, что она не шла по Невскому рядом с Сыромолотовым, а ехала, как могла бы ехать в карете рядом с Пушкиным Наташа Гончарова. И как раз возле Пушкинской улицы приходилась остановка трамвая, и первым сошел с подножек вагона он, художник Сыромолотов, и подал ей руку, чтобы она оперлась на нее, спрыгивая.
А потом как-то само собою вышло, что они пошли под руку, и Надя увидела бюст Пушкина, стоявший посредине улицы, не делая, впрочем, ее непроезжей. Это ее поразило, хотя и не могла она не знать о том, что Пушкинская улица от этого бюста и получила свое название. Когда они подошли к «Пале-Роялю», ей представилось, что высокая Наташа Гончарова идет по той же улице под руку с низеньким по росту, но величайшим по таланту поэтом куда-то дальше…
— Ну, вот мы и у цели, — выразительно сказал Сыромолотов, усаживая ее на диван, и она видела, как он, будто бы даже несколько волнуясь, открывал свой этюдник и снимал кнопки, чтобы показать ей Дерябина на коне.
И потом, было ли действительно в этом этюде что-то ошеломившее ее, или произошло это от других причин, но она начала чувствовать себя как в тумане, чуть только взглянула на этюд. Главное, что ей тут же представилась вся картина в целом, и она сама с красным флагом в руках как раз против этого вот огромного пристава на огромном вороном коне. И точно так же, как в первый раз в мастерской художника, когда смотрела она на его картину «Майское утро», совершенно непроизвольно глаза ее отяжелели от слез, и она почувствовала, что слезы текут по ее щекам, но не вытирала их…
Их вытер, своим лицом прижавшись к ее лицу, Алексей Фомич, руки которого охватили как-то сплошь все ее тело — так ей показалось. Она стала для себя самой просто как бы частью его, этого могучего человека, и то, что он прошептал ей на ухо, отдалось во всем ее теле как электрический ток:
— Надя, хотите стать моей женой?
Она ничего не в состоянии была ему ответить. Только прижалась к нему, как могла крепко, а он повторил так же на ухо ей:
— Хотите стать моей женой, Надя?
— Разве я… вас стою… Алексей Фомич? — почти плача, но сама не замечая этого, сказала она шепотом.
— Стоите, — ответил ей он, прижимаясь к ее розовому горячему уху губами.
— Вы — огромный художник… а я… девчонка, как все… — шептала она, поднимая на него глаза.
— Нет, вы — особенная, Надя, — сказал он вполголоса и поцеловал ее в мокрые губы крепким и долгим поцелуем, почти ее задушившим.
И потом целовал все ее заплаканное лицо, и шею, и грудь.