Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смеркалось… Над тихой землей стоял запрокинутый серпик луны, а с черных холмов, где жарко догорали закатными огнями окна какой-то деревеньки, ветерок доносил чудный запах осеннего леса. Загорелась первая звезда, вся земля томилась какою-то непонятной тоской, от которой одиноким хотелось плакать… Люди вокруг ели, пили, дымили папиросами и возбужденно и самоуверенно кричали о своей гибели. Евгению Ивановичу было тяжело, и, чтобы побыть одному, он вышел на площадку.
На площадке соседнего вагона третьего класса приютилась небольшая группа крестьян, рабочих и какой-то матросик, пестрые ленточки которого вились и играли сзади самым веселым образом.
«А я где-то видел его…» — подумал Евгений Иванович и тотчас же забыл о нем.
Это был Киря — он возвращался из отпуска в Кронштадт и, пользуясь случаем, пропагандировал темной массе.
— А кто ее затеял, войну-то? Безусловно баржуазия! Им она выгоднее всего. Погляди-ка, какие барыши гребут…
— Ну, тоже и им не всем сладко… — сказал рябой мужик с большими строгими глазами. — Вон у нашего барина, графа Смолянинова, двое сынов убито, а одного привезли домой без руки. Всем достается…
— Безусловно. Но надо понимать вообще, что ли, а не глядеть на одного или другого. Что вы скажете: богачи не грабят?
— Ну, брат, и мужики тоже не отстают… — лениво отозвался пожилой рабочий с носом картошкой и сонными глазами. — Да и рабочие тоже. Кто во что горазд…
— Безусловно. Сознания у всех еще мало… — согласился Киря. — Вот леварюция…
Ленточки весело вились и играли за его спиной…
Ветер вдруг заметно посвежел, и Евгений Иванович вернулся в коридор вагона и смотрел в окно, как осенние сумерки быстро заволакивали затихшую землю.
— Извините… — послышался тихий женский голос.
Уступая дорогу, он покосился назад и замер: она!
Девушка остановилась неподалеку от него у окна и, прислонившись головой к стенке вагона, смотрела на бегущую навстречу темную землю. На лице ее было глубокое утомление и грусть. Что делать? Незаметно скрыться? Подойти? Он смотрел на нее, и безмерная жалость и любовь все смывающей волной поднялись вдруг в его душе.
— Ирина… — тихо сказал он, подходя.
Она испуганно отшатнулась.
— Как это жестоко с вашей стороны! — едва выговорила она.
— Но… даю вам слово… это только случай… Я не хотел…
Она только голову опустила низко-низко…
В коридоре никого не было. Он взял осторожно ее руку и поцеловал. Ирина вся так и затряслась — не задрожала, а затряслась тяжелой дрожью, но не могла вымолвить ни слова.
— Я так тосковал о вас… — тихо сказал он.
— Но… но… — прошептала она, задыхась.
— Да, и я думал, что… то, что я узнал, поглотило вас для меня, но теперь, как только я увидел вас… все сразу рассеялось, и осталась только страшная жалость и… и…
— Выйдемте… — тихо проговорила девушка, все дрожа. — Здесь так душно…
Они вышли на площадку. Из раскрытой двери соседнего вагона было слышно треньканье балалайки, и грубые голоса невидимых людей пробовали налаживать какую-то унылую песню, но ничего у них не выходило. Огоньки цигарок тлели там и сям. И сдержанны были голоса.
— Не сносить тебе, парень, головы, вот что скажу я тебе… — сказал Кире рабочий с серьгой в ухе. — Леварюция… А девятьсот пятый забыл?
— Безусловно. Но теперь совсем не то… Теперь прореталиат стал куда сознательнее… — сказал Киря и подумал, что вот есть слово прореталии и прореталиат, а какая между ними разница, неизвестно. — Теперь…
— А теперь чайку заварить на станции надо, вот что… — сказал рабочий. — Да и под лавку на боковую. Вот тебе и леварюция…
Кире было грустно, что он не находит отклика в несознательной массе. Но он не упал духом, и, сев на приступку и прислонившись к стенке вагона, он снова стал думать о светлом будущем. Ему казалось, что это не почтовый поезд, а броненосец «Слава», что он, Киря, стоит на командорском мостике и везет русский прореталиат для контакта в Германию. Это вон уж огоньки Германии светятся… «Все по местам! — строго командует Киря. — К орудиям!» И вдруг с борта: бултых — приехали!.. А оттуда, от огоньков: бултых — милости просим!..
— Вот сядьте здесь… — тихо сказал Евгений Иванович, усаживая девушку на откидное сиденье для поездной прислуги. — И ради Бога, успокойтесь… верьте, что я… что я…
Он не находил слов.
Он, защищая ее от ветра, стал рядом с ней и тихонько гладил и грел ее холодные неподвижные руки. Она, закрыв глаза, прислонилась головой к стенке вагона, и по бледному лицу ее прокатились невидимые ему слезы.
— И мне хотелось бы договорить… — сказал он тихо. — Все до конца. Можно? Я… я хотел бы не покидать вас… никогда… Да, я люблю вас, но столько же и жалею я вашу душу… я хочу, чтобы вы отдохнули… отогрелись… чтобы вы не были одни…
Неподвижны и холодны были ее руки, и по лицу опять прокатились невидимые слезы.
— Конец войны недалеко… — говорил он не совсем то, что было в душе. — Все потихоньку забудется… В жизни всякая рана залечивается. И… я буду с вами…
Мысли в голове его путались и от любви, и от сострадания, и от сознания своей несомненной вины перед семьей, которую он как бы предавал в эти минуты. И мелькнуло ядовито: ведь так же любил он в первые дни и ту, жену, а потом что вышло? И он не находил в душевной смуте слов, он боялся их, он их удерживал на языке. А она слушала его путаную речь, плакала и не говорила ни слова. И вдруг она одним движением освободила свои руки и встала.
— Нет, — задыхаясь, едва выговорила она. — Я теперь жалею, что не весь свой дневник оставила я вам… не до конца… Теперь я скажу вам все… чтобы все разом кончить… Это ужасно, но… делать нечего… Вы, как и все, и я, как и все… и из обычного мы с вами выйти не сможем… Мы все очно заколдованы… Я… я не могу… Господи, помоги мне… не не хочу, потому что я хочу, хочу… а не могу быть… вашей… даже если бы… все забыли… Самые черные стежки я еще не воткала в ваш ковер…
Он даже съежился, чувствуя, что идет какой-то новый удар.
— Не могу… потому что… — задыхалась она, — я… уже… не женщина… Я… меня… заразили… такой гадостью, таким… ужасом, что…
Он невольно отшатнулся легонько, и она почувствовала это движение не то ужаса, не то отвращения, и затаилась жутко.
В соседнем вагоне лениво и беспорядочно тренькала балалайка, и так же лениво, точно через силу, кто-то невидимый нелепой фистулой пустил:
Мне мамаша говорила:Не люби, дочка, Гаврилу!Люби, дочка, писаречка —На нем белая сорочка!
Она, вся разбитая, едва выговорила:
— Ну… я пойду… Простите…
— Куда? — тихо уронил он в тоске.
— Лучше бы всего вот под колеса… — сдавленным рыданиями голосом едва выговорила она.
Киря, угревшись в своей черной шинельке, уже засыпал на верхней полке в тяжком смраде табачного дыма. И вдруг представился он опять себе в царстве свободы и всеобщего счастья, на фортах Кронштадта, в белой широкой одежине и в венке из желтых одуванчиков на голове… «Вот чудеса-то!» — радостно подумал он, и неслышный смех весело поднял молодую грудь…
XXXIV
СТРАННИК
После осенних мобилизаций 1916 года, когда пошли уже почти последние годы ратников ополчения, все почувствовали, что развязка близка. Народное море грозно вздулось. Всюду и везде раздавались новые, дерзкие речи: «Да что же они, сволочи, думают-то? Это, видать, всю Расею порешить хотят, чтобы самим просторней было… Ну, погодите…» Но тем не менее ополченцы, сорокалетние бородатые мужики, отроду не державшие винтовки в руках, пошли. А с фронта все сильнее и сильнее бежали уже дезертиры, тысячи дезертиров. Командование ставило по всем дорогам сильные заградительные отряды, но отряды эти сделать ничего не могли: измученные, отчаявшиеся люди все бежали и бежали по деревням. Присмиревшая полиция смотрела на них на местах сквозь пальцы, делая вид, что не замечает их…
Но не везде все же последняя мобилизация ополчения прошла гладко и благополучно.
Еще задолго до нее среди самарских сектантов прошел слух, что к ним с юга Волгой идет какой-то необыкновенный странник-проповедник. И за два дня до явки на сборный пункт все сектантские деревни облетела весть: пришел! И было сказано собраться всем как поаккуратнее в глухой деревеньке Ямяково под вечер в лесу над оврагом.
И вот когда на западе пылал еще дивный осенний закат, величавый и грустный, со всех окрестных деревень потянулись пустынными дорогами к ямяковскому лесу сектанты в одиночку, по два, по три человека, чтобы не обратить на себя внимания полиции, да и православных, которые относились к ним враждебно. А когда от зари осталась только тонкая бледно-золотистая полоска и в небе, над быстро бегущими темными кудрявыми облаками заискрились звезды, в лесу собралось их всего человек до сотни. Одни сидели, прислонившись к стволам деревьев, другие стояли, и все молчали, чутко прислушиваясь.