Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспоминая об этом, Жильнорман воодушевлялся.
— Золотой эликсир! — восклицал он. — Тинктура Бестужева и капли генерала Ламотта продавались в восемнадцатом веке по луидору за полунции. Это было чудесное лекарство против несчастной любви, великое целебное средство против Венеры. Людовик Пятнадцатый послал двести флаконов этого эликсира папе.
Он страшно рассердился бы и вышел из себя, если бы стали уверять, что золотой эликсир не что иное, как хлористое железо.
Жильнорман обожал Бурбонов; 1789 год внушал ему ужас и отвращение. Он очень любил рассказывать, как ему удалось спастись во время террора и сколько ума и присутствия духа нужно было ему, чтобы избежать казни. Если какой-нибудь молодой человек осмеливался хвалить при нем республику, он приходил в страшный гнев и чуть не падал в обморок от раздражения. Иногда, намекая на свои девяносто лет, он говорил: «Надеюсь, что мне не приведется пережить дважды 1793 год». Порой он объявлял, что рассчитывает прожить до ста лет.
V. Баск и Николетта
У Жильнормана были свои теории. Вот одна из них: «Если мужчина страстно любит женщин, и у него имеется своя собственная жена, не представляющая для него никакого интереса, некрасивая, угрюмая, законная, вооруженная правами, опирающаяся на своды законов да к тому же ревнивая, — ему остается одно только средство отделаться от нее и обеспечить себе покой: он должен отдать в ее руки свои денежные дела. Такое отречение от своих прав возвращает ему свободу. Теперь его жена занята по горло. Прикосновение к деньгам привлекает ее, она пачкает себе руки медью, обучает арендаторов, дрессирует фермеров, созывает поверенных, заседателей у нотариусов, отправляется к приказным, ведет процессы, затевает тяжбы, диктует контракты, сознает себя владычицей, продает, покупает, устраивает, раздает приказания, обещает, прибегает к третейскому суду, ставит условия, отказывается от них, дарит, уступает и переуступает, приводит в порядок, путает, копит деньги, мотает их. Она делает глупости, то есть испытывает величайшее личное счастье — это утешает ее. В то время как муж пренебрегает ею, у нее остается удовольствие разорять его».
Эту теорию Жильнорман применил на практике к самому себе, и она повлияла на всю его жизнь. Его вторая жена так усердно заведовала его имуществом, что, когда он в один прекрасный день очутился вдовцом, У него остались самые незначительные средства, едва достаточные для жизни. Большую часть своих денег он употребил на приобретение пожизненной ренты в пятнадцать тысяч франков, которая после его смерти должна была уменьшиться на три четверти. Жильнорман без малейшего колебания согласился на это: ему было безразлично, что после него не останется наследства. К тому же он видел, что с родовыми имуществами случаются иногда довольно странные вещи, что они, например, какими-то неведомыми путями внезапно превращаются в имущества, «в полной мере национальные»; он сам был свидетелем чудесных превращений укрепленных за третьим лицом сумм и не слишком доверял книге государственных долгов.
Мы уже упоминали, что дом, в котором жил Жильнорман, принадлежал ему. Он держал двух слуг: «человека и женщину». Нанимая новую прислугу, Жильнорман перекрещивал ее. Он давал мужчинам имена, смотря по тому, из какой провинции они были родом: из Пикардии, Нима, Конте, Пуату. Его последний слуга был с больными ногами, страдавший одышкой толстяк лет пятидесяти пяти, который был не в состоянии пробежать и двадцати шагов, но так как он родился в Байонне, то Жильнорман называл его Баском. Что касается служанок, то они все превращались в Николетт — даже Маньон, о которой будет речь ниже.
Один раз к нему пришла наниматься кухарка из знатной породы консьержей, отлично знающая свое дело.
— Сколько желаете вы получать в месяц? — спросил ее Жильнорман.
— Тридцать франков.
— Как вас зовут?
— Олимпия.
— Ну, так я дам тебе пятьдесят франков, и ты будешь называться Николеттой.
VI. Появление Маньон с ее двумя младенцами
Горе выражалось у Жильнормана гневом. Испытывая страдание, он приходил в бешенство. У него было множество предрассудков, и он позволял себе все вольности. Больше всего гордился он перед другими и восхищался в душе сам тем, что за ним установилась репутация восторженного поклонника женщин и что он на самом деле до сих пор остался им.
Он называл это «королевской известностью». Но эта королевская известность иногда подносила ему странные сюрпризы. Раз ему принесли в длинной корзине, похожей на корзину для устриц, толстенького новорожденного мальчугана, который был завернут в пеленки и отчаянно ревел. Служанка, которую он прогнал полгода тому назад, объявила, что это его ребенок. В то время Жильнорману было уже целых восемьдесят четыре года. Окружающие пришли в негодование и подняли крик. Неужели эта бесстыдная тварь воображает, что ей поверят? Какая наглость! Какая гнусная клевета!
Сам Жильнорман нисколько не рассердился. Он поглядел на младенца с добродушной улыбкой человека, польщенного клеветой, и сказал:
— Ну что же? Что такое случилось? В чем дело? Вы удивляетесь и ахаете, как сущие невежды. Герцог Ангулемский{320}, незаконный сын Карла Девятого{321}, женился восьмидесяти пяти лет на пятнадцатилетней дурочке. Когда господину Виржиналю, маркизу д'Аллюи, брату кардинала Сурди, архиепископа Бордосского, было восемьдесят три года, у него родился от горничной президентши Жакен сын, настоящий сын любви, который был впоследствии мальтийским рыцарем и государственным советником; один из величайших людей нашего века, аббат Табаро{322} — сын восьмидесятилетнего старика. Это случается сплошь и рядом. А Библия-то! В заключение объявляю, что этот младенец не мой. Но пусть о нем позаботятся. Это не его вина.
Поступок великодушный. Та же самая женщина, которую звали Маньон, через год прислала ему другого младенца, тоже мальчика. На этот раз Жильнорман капитулировал. Он возвратил матери обоих мальчиков и обязался платить за их содержание по восьмидесяти франков в месяц, но с условием, чтобы она не делала ему больше подобных сюрпризов. «Надеюсь, что мать будет хорошо обращаться с ними, — прибавил он. — Я стану время от времени навещать их». И он сдержал слово.
У него был брат-священник, занимавший в продолжение тридцати трех лет должность ректора академии в Пуатье и умерший семидесяти девяти лет. «Он умер молодым», — говорил Жильнорман. Этот брат, которого он мало помнил, вел тихую жизнь и был страшно скуп. Как священник, он считал своей обязанностью подавать милостыню встречавшимся ему нищим, но обыкновенно давал им совсем стертые монеты, которые уже потеряли ценность. Таким образом он нашел средство отправиться в ад, идя по дороге в рай.
Что касается Жильнормана-старшего, то он не выгадывал на милостыне и давал охотно и щедро. Он был добродушным, редко сострадательным человеком, и, будь он богат, его слабостью была бы роскошь. Он желал, чтобы все, касающееся его, делалось с размахом, даже мошенничество. Раз ему пришлось получать наследство, и поверенный обобрал его самым грубым и явным образом.
— Фи, как это неряшливо сделано! — торжественно воскликнул Жильнорман. — Мне, право, стыдно за такие приемы! Все измельчало в этом веке, даже мошенники. Черт возьми! Не так следует обкрадывать человека такого сорта, как я. Меня ограбили, как в лесу, но скверно ограбили. Sylvae sint consule dignae[67].
Мы уже говорили, что он был женат два раза: от первой жены у него осталась дочь, не вышедшая замуж, от второй — тоже дочь, умершая, когда ей было около тридцати лет. По любви или по какой другой причине она вышла замуж за выслужившегося из рядовых офицера, участвовавшего в войнах Республики и Империи, получившего крест после Аустерлица и чин полковника после Ватерлоо. «Это позор моей семьи», — говорил старик Жильнорман. Он очень усердно нюхал табак и как-то особенно грациозно приминал свое кружевное жабо. В Бога он верил мало.
VII. Правило: не принимать никого иначе, как вечером
Таков был Люк-Эспри Жильнорман. Волосы его сохранились до сих пор и были даже не совсем седые, а скорее с проседью. Он носил какую-то странную прическу вроде собачьих ушей. Но в общем, несмотря на все, старик имел очень почтенный вид. Он олицетворял собою XVIII век — легкомысленный и величественный.
В первые годы Реставрации Жильнорман, еще молодой — в 1814 году ему было только семьдесят четыре года, жил в Сен-Жерменском предместье на улице Серванден около церкви Святого Сульпиция. Он переехал в квартал Марэ только после того, как покинул свет, то есть когда ему перевалило уже за восемьдесят лет.
И, отказавшись от света, он замкнулся в своих привычках. Главная из них, которой он никогда не изменял, состояла в том, чтобы держать свою дверь на запоре днем и не принимать никого, кто бы это ни был и по какому бы делу ни пришел, иначе как вечером. Он обедал в пять часов, и затем двери его отворялись. Таков был обычай в его время, и он не хотел отступить от него.