Большая грудь, широкий зад - Мо Янь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И зачем ты только родила меня, мама! Зачем вырастила такого никчёмного человека, как я, почему сразу не утопила в поганом ведре! Мама, я всю жизнь не человек и не призрак. Надо мной смеются и взрослые и дети, мужчины и женщины, живые и мёртвые… Не хочет больше жить твой сын, мама, уйти хочет из этого мира! Отвори очи, правитель небесный, порази молнией своей! Разверзнись, мать сыра земля, уготовь место, чтобы упокоить меня. Не могу я больше, мама, когда все поносят и тычут пальцами…
Он изнемог от слёз, но на холодной земле долго не полежишь, пришлось подняться. Высморкал покрасневший нос, вытер лицо. Он выплакался, и на душе полегчало. С камыша свисало старое гнездо сорокопута, а между стеблями скользил полоз. Цзиньтун замер, поздравив себя с тем, что змея не заползла ему в штаны, когда он валялся на земле. Птичье гнездо напомнило про птицеводческий центр, а при взгляде на змею вспомнилась Гэн Ляньлянь. Он со злостью пнул гнездо ногой. Но оно было прикреплено к стеблю конским волосом — он и гнездо не сбил, и сам чуть не свалился. И всё равно — оторвал его руками, швырнул на землю и стал топтать, подпрыгивая и выкрикивая:
— Птичий центр поганый! Вот тебе, растопчу на мелкие кусочки, сучий потрох!
От расправы с гнездом он распалился ещё пуще. Нагнулся и сломал камышину, порезав при этом ладонь острыми листьями. Не обращая внимания на боль, поднял камышину вверх и бросился вдогонку за полозом. Тот стремительно скользил меж лиловыми стеблями молодых побегов.
— Гэн Ляньлянь, змея подколодная! — Он занёс камышину над головой. — Сейчас покажу тебе, как смеяться надо мной! Жизнью за это заплатишь! — И с силой хряснул по змее. Попал он или нет, но та мгновенно свернулась клубком, угрожающе подняла голову в чёрных полосках и зашипела, высовывая язык и не сводя с него недобрых глаз, серых с белизной. Он аж похолодел, волосы встали дыбом. Собрался было ударить ещё раз, но, заметив, что змея приближается, с криком «Мама!» отбросил своё оружие и бросился прочь, не обращая внимания на листья камыша, секущие лицо и глаза. Остановился, чтобы перевести дух, лишь оглянувшись и убедившись, что змея не преследует его. Руки и ноги ослабели, голова кружилась, живот подвело от голода. Вдалеке в лучах солнца ослепительно сверкала высокая арка ворот центра «Дунфан», и до самых облаков разносились крики журавлей. Ещё вчера в это время он ел второй завтрак. Сладкий привкус молока, аромат хлеба, дух свежеприготовленных перепелов и фазанов… Он уже начал сожалеть о своём опрометчивом поступке. И чего он убежал из Центра? Ну развёз бы подарки — разве это повредило бы его репутации? Шлёпнул себя по щеке — не больно. Шлёпнул ещё раз — чувствуется. Потом двинул так, что аж подпрыгнул от боли, щека загорелась.
— Эх, Шангуань Цзиньтун, болван ты болван, — выругался он вслух. — Всё репутацию берёг, а только бед себе нажил!
И тут ноги сами повели его к птицеводческому центру. «Истинный муж должен уметь применяться к обстоятельствам, как говорится, уметь растягиваться и уметь сгибаться. Так что давай, покайся перед Гэн Ляньлянь, извинись, признай, что был неправ, попросись обратно. Да и о какой потере лица можно говорить в такой ситуации? Лицо, репутация — это лишь богатенькие могут себе позволить. Ну обозвали тебя клопом — так ты ведь не стал им? И в вошь не превратился, когда тебя вошью обругали». Так, осыпая себя упрёками, сетуя, прощая себя, вразумляя, уговаривая и поучая, он незаметно очутился у ворот.
В нерешительности он ходил перед ними туда-сюда. Несколько раз уже собирался было войти, но в последний момент отступал. Ну да, конечно, у истинного мужа слово не воробей. Если здесь не богадельня, пригреют в другом месте. Хорошая лошадь на потравленном лугу не пасётся. Умирать с голоду, но не склонять головы, не прятаться от ледяного ветра, даже замерзая. Не хлебом единым, как говорится. Хоть и в нужде живём, силы воли хватает. «С начала времён смерти не избежал никто, верность моя воссияет вовеки в анналах истории».[217] Он перебирал одно речение за другим, чтобы собраться с духом, но, сделав несколько шагов, поворачивал обратно. Так и метался. «Вот бы столкнуться у ворот с Попугаем Ханем или Гэн Ляньлянь!» Но заслышав крик Попугая, он спешно юркнул за дерево. Так и простоял у ворот, пока солнце не закатилось за горы. Задрав голову, увидел льющийся из комнаты Гэн Ляньлянь мягкий свет, и душа исполнилась печали. Смотрел долго, но в голову ничего умного так и не пришло, и, волоча свои длинные ноги, он потащился в сторону оживлённых городских улиц.
Видимо, тянуло на запах съестного, и он сам не понял, как очутился на улочке, где шла вечерняя торговля местными деликатесами. Когда-то здесь набирал учеников и обучал боевым искусствам мастер ушу Комета Гуань, а теперь тут был обжорный ряд. Лавки по обе стороны улочки ещё открыты, над входом мигают неоновые вывески. Торговцы поджидают клиентов, прислонившись к косякам дверей и ловко сплёвывая шелуху арбузных семечек. Но заходят в лавки немногие, привлекает сама улочка. На позеленевших каменных плитах стоит вода. Тёплый свет от протянутых на скорую руку по обеим сторонам улочки гирлянд с большими красными абажурами играет на мокрых плитах зеленоватыми бликами. Лица уличных торговцев — все в белом, в высоких колпаках — отливают маслянистым блеском. Иероглифы на большом щите гласят: «Молчание — золото. Ртом здесь жуют, а не разглагольствуют. Промолчи и награду получи». «Вот уж не думал, что правила снежного торжка возродятся на улочке закусочных». В розовой от красных фонарей дымке продавцы обращались к покупателям мимикой и жестами, и вся улочка казалась таинственной и нездешней. В этой странной, но весёлой атмосфере — не розыгрыш и не шутка — порхали стайки ярко разодетых парней и девушек — в обнимку или держась за руки, но строго соблюдая запрет на разговоры. То здесь поклюют, то там, и всё — продавцы и покупатели — относятся к этой игре со всей серьёзностью. На этой безгласной улочке Цзиньтун почувствовал себя уютно, как дома, и позабыл на время про голод и пережитые днём унижения. Казалось, это молчание уничтожило все барьеры между людьми. Самое главное — взять себя в руки, чтобы язык перестал навлекать неприятности, а стал органом, у которого одна конкретная функция. И он зашагал дальше по скользким каменным плиткам.
Для стоящей неподалёку обнявшейся парочки молодая девушка с тонкими чертами лица готовила в кипящем масле больших тёмно-красных раков с длинными клешнями. Раки, блестевшие как лакированные, ползали в стоящем перед ней большом пластмассовом тазу. Многозначительным взглядом она подозвала Цзиньтуна. Он глянул на ценник и торопливо отвернулся. В кармане завалялся всего один юань — даже клешни не купишь. Чуть дальше, в освещённой красным светом корзине, поблёскивали змеи. Они были живые, хоть и свернулись кольцами, как мёртвые. За большим, покрытым клеёнкой столом сидели четверо полицейских в штатском. Выражения лиц миролюбивые, без какой-либо «готовности дать отпор противнику». Хозяину здесь помогала скуластая девушка с впалыми глазами, в синем платке — а может, молодая женщина, потому что при размашистых движениях грудь у неё колыхалась, как лянфэнь,[218] чего не бывает с упругими грудками девственниц; она разделывала змей на деревянной доске. Живые змеи в её руках вели себя как мёртвые, и она будто забыла про их ядовитые зубы. Не глядя нашаривала змею в корзине, как морковку, вытаскивала, клала на доску и одним ударом отсекала голову. Потом вешала змею на гвоздь, бралась за кожу обеими руками и стягивала её, как чулок. Неуловимым движением вскрывала на доске эту ещё шевелящуюся голую палку, вынимала жёлчный пузырь, удаляла позвоночник и бросала тушку хозяину, смуглому толстяку, который орудовал ножом за большим столом. Тот сначала отбивал тушку обухом ножа, потом остриём мгновенно нарезал на тонкие, как бумага, прозрачные ломтики. В это время девица успевала разделать ещё пяток змей. Теперь она вынимала из кипящего котла ломтик за ломтиком и поставила перед полицейскими целую горку. Они переглянулись с одобрительными ухмылками, подняли тяжёлые кружки с пенистым золотистым пивом, со звоном сдвинули их и осушили. Цепляя палочками ломтики змеи, макали их в горячую воду и отправляли в рот.
Поглядывая по сторонам, Цзиньтун миновал продавцов жареных перепелов и воробьёв, доуфу со свиной кровью, пирожков с жареной рыбёшкой, каши «бабао ляньцзы чжоу»,[219] крабов в вине, супа из овечьих потрохов, блинчиков с ослятиной, говядины в соевом соусе и тушёных бараньих яиц, пельменей «танъюань»[220] и супа с клёцками «хуньтунь», жареных кузнечиков, цикад, червей шелкопряда, пчёл… Еда из самых разных мест собралась здесь под вывеской деликатесов дунбэйского Гаоми. От такого широкого выбора дух захватывало. Пару десятилетий назад он и не слыхивал, чтобы кто-то осмелился есть змей. А нынче, говорят, сын Фан Баньцю на спор завернул змею в блин вместе с зелёным луком и, макая в свежеприготовленный бобовый соус и запивая гаоляновым вином, схрупал с таким смаком, что за ушами пищало. На позеленевших плитках узкой улочки люди тёрлись плечами и спинами, сталкивались, но из-за обета молчания были чрезвычайно дружелюбны. Слышалось лишь шкворчание масла в котлах, стук ножей о разделочные доски, чавканье да отчаянные крики птиц, которых тут же и резали.