Гуси-лебеди - Александр Неверов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотелось залезть в самую гущу, кричать от обиды, от радости, от лишнего выпирающего чувства. Моисей Кондрашин одной рукой нахлобучивал шапчонку, которая будто сама поднималась на волосах, другой - поддерживал сползающие штанишки.
- Ну, ну, пойдет теперь завируха! Съедят они нашего брата.
- Кто?
- Да "чеки"-то. Поставят человек полтораста на усмиренье, и будем кормить. Как я говорил, давайте жить дружнее!
- А я не говорил? Разве можно до чужого хлеба дотрагиваться. На сурьез пойдет.
- Кто они - православные?
- Какие тебе православные. Чеки!
- Какие чеки? Турки, что ли?
- А, бестолковый. Говорят тебе - чеки. Из нерусской земли.
- Зачем они идут?
- Пряники делать... Насыпят штук двадцать горячих, тогда узнаешь...
- Воевать они будут с большевиками, порядки наводить. Видишь, порядков нет: нынче хлеб отберут, завтра - лошадей, а там и до денег доберутся. Разве это порядки?
- Накопил, боишься?
- Закрой хайло, я не про себя говорю.
Михаила Семеныч с Михайлой Данилычем вели разговор по секрету:
- Правда?
- Правда. Солдат прошел - говорил, нищий прошел - говорил. В Марьевку телеграм пришел: конец большевикам.
- А с землей как?
- Земля утвердительному собранью.
Лавочник Сомов в городском пиджаке порывался сказать речь. Часто приподнимал фуражку над головой, помахивал тросточкой, но слушать было некому, каждому хотелось говорить самому. Сомов раздраженно плевался.
- Ну, где тут единение классов? Где та компетенция, на основании которой можно провести декларацию? Абсурд!
В коридоре готовилась драка. Серафим обозвал дедушку Лизунова старым чертом. Дедушка Лизунов не вытерпел, распахнул рубашку на груди, показал собравшимся крест.
- Вот, старики, будьте свидетелями! Разве черти с крестами ходят?
- Такие, как ты, ходят, - крикнул Кочет с другой стороны.
Дедушка Лизунов опешил. Схватил чей-то подожок в углу, замахнулся на Кочета. Сзади схватил его за руку Сема Гвоздь.
- Не махай кулаками!
Дедушка Лизунов разгорелся, даже ноздри тоньше стали от обиды:
- Старики!
Подъехал мельник Евнушкин на старой разбитой тележонке - прямо со станции.
- Братцы!
Толпа окружила тележонку, забралась на крыльцо исполкома, сломала изгородь у палисадника, замерла в ожидании.
- Братцы! Произошли великие события: наша многоуважаемая власть ниспровергнута. Комиссары в Самаре частью перебиты, частью разбежались...
Договорить ему не дали. Дедушка Лизунов первый крикнул:
- А-а, черти!
Неожиданно выскочил младший Лизаров.
- Стойте!
Быстро прыгнул на телегу к Евнушкину, обнял его одной рукой, чтобы не упасть, другую вскинул над головой у себя.
- Стойте!
И ему не дали говорить. Подошла жена Сурова, посаженного в арестантскую, неистово завопила:
- А родимый ты мой страдалюшка!
Взбаламученные голоса ревели оглушительным криком. Трудно было говорить, чтобы услыхали другие, но Федякин, до сих пор молчавший, все-таки крикнул с крыльца:
- Товарищи!
В ответ ему бросили:
- Жулик!
Задние подхватили:
- В шею его!
- Ату его!
- Гоните амбарника!
- Зажмите рот ему!
- Петлю на шею ему!
Кружился клубок человеческих тел. Вскидывались бороды, скалились зубы, злобно горели глаза. Никогда еще Федякин не испытывал такого спокойствия. Голову держал высоко, на лице лежала холодная презрительная улыбка, и было что-то красивое, покоряющее в невысокой, но твердой фигуре с круто переломленными бровями. Когда Валерия, прибежавшая к исполкому, увидела это лицо, озаренное внутренней силой, уже не было Федякина, заливановского мужика, - стоял мученик древнего мира, готовый пойти на костер.
Вылез дедушка Павел с подожком в руке, поднял подожок с тонким железным копьем на конце, снова потонул бесследно. Рядом с Федякиным очутился Сергей, Никаноров племянник, молодо крикнул:
- Товарищи!
Кто-то толкнул его в спину, кто-то замахнулся. Валерия вскрикнула в ужасе, закрыла глаза. Щелкнул выстрел, на церкви ударили сполох. Толпа ахнула, завопила, запрыгала. Раскололась, снова слилась, закружилась воронкой. Трое милицейских, стрелявших в воздух, были затерты, сбиты. На одном сидел Кондратий Струкачев, бил кулаком по зубам. Потом и его ударили рычажком по шее. Матвей Старосельцев бегал без пиджака, без шапки, в распоясанной рубахе - в руках железные вилы. Дедушка Лизунов, потерявший калошу с левой ноги, громко кричал:
- Бей его! Бей его! Грызи!
Младший Лизаров с ножом в руке несся за Федякиным. Бежавший сзади Кочет ударил его по виску - Лизаров вскрикнул, опрокинулся, несколько шагов прополз на четвереньках. Матвей Старосельцев наскочил на Мокея Старательного, в ужасе упавшего перед ним на колени, всадил ему в спину железные вилы-тройчатку. Старший Лизаров с Лаврухой Давыдовым ловили на площади Сергея, Никанорова племянника. За ними бежала Валерия с поднятыми руками и безумно кричала:
- Стойте! Стойте!
Кондратий увидел Валерию, повязанную белым платочком, и странное чувство ненависти охватило его. Когда подвернулась она под руку, ударил он ее уже без злобы, с душевной усталостью. Валерия ткнулась лицом в луговину, а Кондратий стоял над ней и безмолвно смотрел на рассыпанные волосы. В сердце просочилось горькое сжимающее чувство, в глазах отразилась душевная боль.
- Зачем?
Голосили бабы, плакали дети. У ворот исполкома сидел дедушка Павел, рядом валялся переломленный подожок с острым копьем на конце. Шибко помяли старика в суматохе, даже ударили в гневе великом на сына - по лицу ползли слезы. Около уха сухой дорожкой нагрудилась кровь. Мимо провели Сурова, выпущенного из арестантской. Шел он с перевязанной головой, еле двигая ногами, сзади плевался кровью младший Лизаров. В стороне около Смыкова амбара валялся убитый Мокей, раскинув руки. Громко плакала Мокеева баба, окруженная ребятишками, рядом сидела Мокеева мать, обессиленная горем. По площади бежала Матрена, жена Федякина, жалобно звала:
- Трохим! Трохим!
Наткнулась она на дедушку Павла, и оба они заплакали, как малые ребята. Взяла под руку старика, идти ему было не под силу. Прошел несколько шагов - присел на дорогу.
- Погодь, невестка, раздавили меня. Трохим-то где?
Матрена побежала дальше, дедушка Павел отполз в сторонку, чтобы не задавили, положил голову на бревно и вдруг задремал. Сон ли приснился ему, или так померещилось: подошел кто-то незнамый, неведомый, тихо сказал:
- Спи, дедушка, спи!
Ветерком в лицо пахнуло, солнышком пригрело. Сколько минут пролежал - не помнит. Вздохнуть захотелось. Раскрыл рот пошире, а закрыть не может. Испугался.
- Не смерть ли?
Опять подошел незнамый, неведомый, шепчет:
- Спи, дедушка, спи!
Ласковый голос, хороший, так бы и слушал без конца. Не то ручей журчит, не то соловей-птица поет. Вдруг зазвонили к вечерне в большой колокол. Вышли с иконами, с хоругвями, пошли вокруг старенькой церкви, как будто на пасху, поют:
- Воскресение твое, Христе спасе!..
Впереди идет Трофим, несет в руках Иисуса распятого. Смотрит хорошенько дедушка Павел, а на кресте - Мокей в окровавленных портянках. Несет Трофим Мокеево горе, в одной руке - флаг красный, в другой - ружье солдатское, а кругом поют, как на пасху:
- Воскресение твое, Христе спасе!..
Только Мокеева баба неутешно плачет у подножия креста. Чувствует дедушка Павел - и у него текут слезы по щекам, да рука не поднимается утереть их - деревянная стала.
- Трош!
Хотел выговорить, но и губы не послушались - только подумал. Опять подошел незнамый, неведомый, положил ладонь на глаза:
- Спи, дедушка, спи!
Подошла старуха покойница в кубовом сарафане. На ногах холщовые носки, руки сложены крестом, нос острый, один хрящик. Испугался дедушка Павел, тихонько заплакал:
- А-а-а!
Сначала будто в яму глубокую упал, потом отделился от земли, от людей, от своих печалей, стал подниматься все выше и выше - растаял...
19
Федякин сидел в камышах. Рубаха на нем была разорвана, глаза смотрели утомленно. Слабо растекался сырой загнивающий воздух, по-весеннему грело высокое жаркое небо. На лугах, подошедших к реке, фыркала лошадь, ломающая камыши. Думалось о многом. Вставала жена перед глазами, ребятишки лезли на колени, с печи смотрел дедушка Павел с трясущейся головой, силился поднять задрожавшую руку. А на площади лежал пригвожденный Мокей. Еще недавно Федякину казалось: поймут люди его мысли, переделаются, и жизнь, давившая душу, вылезет из скорлупы корыстной жадности, согреется иным теплом, осветится иным светом. Теперь лежала одна дорога: