Время неприкаянных - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Докторша нажимает кнопку и исчезает за открывшейся дверью. Но воспоминание об Илонке остается. Гамлиэль думает о ее преданности: она делала все, чтобы занять его, пока сама отсутствовала. Словно была ему матерью. Среди тех, кого она именовала своими друзьями, оказался один французский журналист. Скорее всего, мальчика он использовал в качестве предлога: «Я буду твоим преподавателем», — говорил он ему. Элегантно одетый, всегда при галстуке, с карманами, набитыми листочками бумагами, он учил Гамлиэля французскому языку, чтобы убить время до возвращения певички. Та была настолько счастлива, что целовала журналиста в обе щеки. Он же стал заходить все чаще и чаще. Именно поэтому Гамлиэль не испытывал особых затруднений по приезде в Париж.
Он думает о смехе Илонки, о ее ласковых руках, о ее нежности. Она обещала ему, что научит его жить.
Она так хорошо это умела.
Когда Гамлиэль в некотором замешательстве покидал больницу, ему вспомнились знаменательные слова его старого Учителя, рабби Зусья:
«Для человека, рожденного слепым, Бог слеп. Для больного ребенка Бог несправедлив. Для узника, для осужденного, Бог тоже узник. Напротив, для свободного человека Бог есть источник его свободы и его оправдания. Быть свободным означает жить по образу Божьему. Тот, кто встает между свободой божественной и свободой человеческой, между человеческим словом и божественной мыслью, предает обоих».
И еще:
«Я больше не понимаю Творца людей. Зачем Он дал им эту землю? Неужели ради славы Своей? Эти земляные черви, эти пыльные песчинки, способные и даже жаждущие извратить все, что есть благородного в сердце и прекрасного в душе, эти несчастные смертные, которым для выживания необходимы хлеб, вода и воздух, как смогли бы они в ничтожестве своем породить истинную славу во имя Его? Зачем они Ему, ведь Он начало, завершение и возобновление всего, что есть, всего, что будет? Не понимаю».
И дальше:
«Я, Зусья, сын Рахили, говорю Тебе, Бог Авраама, Исаака и Иакова, что творение твое устремляется к гибели, и все кругом усеяно пеплом. Если Ты этого не видишь, если Ты это видишь и не вмешиваешься, если Ты забыл о ночной процессии обреченных еврейских детей, идущих в пламя, Бог милосердия, я прикажу мольбе моей вопить, я не смогу больше взывать к Твоему священному имени, я велю мысли моей навсегда замкнуться в самой себе».
— Петер, малыш, — говорит Илонка, ласково ероша волосы мальчика. — Помни, что теперь тебя зовут Петер. Не Гамлиэль, а Петер. Выучи это имя. Петер Кертеш. Ты мой маленький племянник, младший сын моей старшей сестры Магды. Об этом нельзя забывать, это очень важно. От этого зависит твоя жизнь. И моя тоже. Давай-ка повторим. Петер, а не Гамлиэль. Твою мать зовут Магда. Магда Кертеш. А ты Петер Кертеш.
Поначалу Гамлиэлю не нравятся ее ласки: из-за них он может забыть о пылающих успокоительных руках матери. Потом он привыкает и уже не отстраняется от нее. Впрочем, она не настаивает. Она никогда на него не давит.
— Твоя мама, да хранит ее Господь, стала моей лучшей подругой, — говорит она ему как-то вечером, перед тем как идти в кабаре.
Она готовит ему ужин и болтает без умолку:
— Мама твоя, какая это женщина, какое сердце! Мы подружились недавно, но я этим очень дорожу. Она многому меня научила. Не знаю, что бы я сделала со своей жизнью, если бы не она: наверное, я умерла бы от стыда… Мои родители живут далеко отсюда, в Карпатах. Они бедные и больные. Когда-нибудь, возможно в июле, мы поедем навестить их. Нет… это неудачная мысль. Они знают, что ты не сын Магды, каждое воскресенье они видят обоих ее детей в церкви. На лето мы останемся здесь. И если Богу будет угодно, мы как-нибудь исхитримся повидать твоих родителей…
Она тут же спохватывается:
— …Нет, это неудачная мысль. Твой папа в тюрьме, а мама прячется. На улице слишком много стукачей. Словно свора бешеных собак охотится за твоими близкими, держа нос по ветру. Хоть бы добрый Господь истребил их, как крыс. Не знаешь больше, кому верить.
Резкий и пронзительный голос Илонки только усиливает печаль Петера. Он пробуждает волну воспоминаний, которые после первых месяцев изливаются в нем потоком. Ужин Субботы, чистота Субботы, тонкие руки мамы, благословляющие свечи на столе, покрытом белой скатертью… Эта картина никогда не изгладится из памяти Гамлиэля. Нежные, печальные песнопения отца… безмятежность Субботы: полный запрет на страдания из-за тревоги, боли, забот, сожалений, промахов, угрызений совести. Высший смысл Субботы: высшее примирение между Творцом и Его творением, между евреем и его душой. Сейчас, в жилище Илонки, несмотря на всю его безмятежность, Субботы нет.
Впрочем, она старается убедить его забыть на время — только на время, настаивает она, — все, что имеет отношение к прошлому:
— Скажи, что ты христианин.
— Но мой отец…
— Знаю, знаю. Твой отец хочет, чтобы ты был евреем, я тоже, поверь мне. Я никогда не нарушу его волю.
— Но тогда…
— Слушай меня хорошенько, мой маленький Петер. Твой отец хочет больше всего и прежде всего, чтобы ты остался в живых. Если ты будешь евреем, у тебя мало шансов. Твоя мама это поняла, иначе она никогда не рассталась бы с тобой. Ведь она прячется не только ради себя, но и ради тебя. Вот почему она доверила тебя мне. Чтобы вы оба спаслись. Пойми же это и ты.
— Но я не хочу быть христианином!
— Я не говорю, что ты должен им быть. Я прошу только, чтобы ты сделал вид…
Она надевает ему на шею крестик на серебряной цепочке:
— Это ничего не означает. Я хочу сказать, ничего не означает для тебя. В сердце своем ты останешься евреем, как твои родители. Представь, что это Пурим. Я достаточно долго жила рядом с евреями, поэтому знаю, что в этот день все переряжаются. И сейчас ты тоже носишь маску. Что здесь плохого? Когда-нибудь ты ее снимешь, и все станет, как прежде.
Она учит его молитвам, которые любой христианский ребенок должен знать наизусть:
— Повторяй за мной: «Иже еси на небеси…»
С этой молитвой у Петера затруднений не возникает. Ведь она обращена к Богу, а не к Иисусу Христу. Он вспоминает песнопение, которое особенно любил отец: «Авину малкейну», «Наш Отец, наш Царь, услышь наш голос, пожалей Своих детей». И еще одно: «Наш Отец, наш Царь, если Ты не сделаешь это для нас, сделай это для Себя». Он может спокойно повторить молитву за Илонкой, не предавая небесного Отца. С «Аве Мария» дело хуже. Кто такая эта кроткая, святая и обожаемая Мария, к которой взывают о сострадании? Мама Господа? Но как Господь, невидимый Творец небес и земли, может иметь мать, ведь Он не человек?
— Мария, святая Мария, это мама Иисуса, — все так же терпеливо объясняет Илонка. — Иисус Господь наш. Значит, Мария — мать Господа.
— И ваш Господь — Бог? — спрашивает Петер.
— Он сын Бога.
— Когда ты просишь Господа защитить нас, помочь нам, к кому ты обращаешься? К Отцу или к Сыну?
— К обоим. То есть…
— …то есть что?
— Есть еще Святой дух.
— Как? У вас, значит, три Бога?
— Нет. Три божества.
Маленький Гамлиэль больше уже ничего не понимает.
— Ты не шутишь? Ты хочешь сказать, что христиане верят в двух богов и в три божества? Ты, значит, не знаешь нашей Шма? Мне было три года, когда отец, присев на мою постель, научил меня самой важной из наших молитв: «Слушай, Израиль, Бог — Господь наш, Бог один». Как же ты хочешь, чтобы я сказал, будто Бог не один?
Бедная Илонка, певичка из кабаре, ничего не может на это ответить. Не надо было ей заводить речь о Святой Троице. Теперь ребенок еще больше запутался. Исчерпав все аргументы, она просто отвечает, как ее родители, когда она сама была маленькой:
— Ты потом поймешь.
В конце концов Петер покоряется. Но отныне каждое утро он читает Моде[6], а вечером — повторяет «Шма Исраэль» с еще большей энергией и решимостью. В постели, закрыв глаза, он шепчет, прежде чем приступить к молитвам: «Меня зовут Гамлиэль. Моего отца зовут Пинхас. Маму зовут Руфь». Илонка не мешает ему. Она только просит его быть осмотрительным и тщательно следить за тем, чтобы еврейские слова не звучали в венгерских молитвах.
Вспоминая этот период своей жизни, Гамлиэль ощущает привычное и благотворное волнение. Храбрая и чудесная Илонка… отчего она была так нежна с ним? Что подвигло ее рисковать свободой и, быть может, жизнью — если и не очень счастливой, то спокойной — ради маленького еврейского мальчика, у которого в отсутствие родителей не осталось в мире никого, кроме нее?
Она все больше и больше тревожилась. Слишком яростной стала ненависть нилашистов, грязных венгерских нацистов, находившихся теперь у власти. Слишком частыми — аресты. Слишком внезапными — все лучше и лучше организованные облавы. Более тщательными — проверки документов. Кольцо сжималось вокруг ушедших в подполье евреев. Слишком много стукачей. Слишком много полицейских налетов в соседние дома. Слишком много обысков. Слишком много криков и рыданий посреди ночи. Не все из арестованных сумели выдержать пытки. Слишком много народу в тюрьмах.