Время неприкаянных - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Есть здесь büdös Zsidók, грязные евреи? — спросил главарь нилашистов.
Никто не отозвался.
— Повторяю: есть здесь грязные евреи? Пусть встанут.
Никто не шелохнулся.
В конце концов к главарю подошел хорошо одетый человек.
— Я владелец этого заведения. Вот мои документы. И партийный билет. Я здесь знаю всех. Я готов поручиться за всех и за каждого.
Толстый коренастый нилашист с иссиня-черными волосами и гитлеровскими усиками небрежно осмотрел документ и сунул его в карман. Потом нервическим жестом дал знак своим приспешникам, стоявшим у него за спиной. Те разошлись по залу, останавливаясь у столиков, чтобы допросить посетителя, проверить бумажник или пощупать грудь танцовщицы. Они почти завершили обход, когда главарь заметил сидевшего в углу маленького мальчика.
— А ты кто такой?
Петер, охваченный паническим страхом, забыл все, чему его учили.
— Ну, ты, часом, не немой? Или… еврей?
— Я калто… калтоист, — пролепетал маленький мальчик.
Толстый нилашист заржал:
— И я тоже калтоист!
Со сцены раздался голос Илонки:
— Он со мной.
В разговор вступил старый нилашист:
— И не стыдно тебе? Разве детям здесь место?
— Мне не с кем было оставить его дома.
Какой-то лысый пьянчуга сразу ухватился за ее слова:
— Одна живешь? Давай я составлю тебе компанию! Мы славно повеселимся, уж поверь! Малыш? Он нам не помешает, обещаю, клянусь! Отправим его к соседям.
Илонка сошла со сцены и встала за спиной Петера, обняв его за худенькие плечи.
— А если к тебе приду я, ты меня примешь? — лукаво осведомился главарь нилашистов.
— Разумеется, — сказала Илонка. — Только договорись с хозяином. Моим временем распоряжается он. И оплатой тоже.
Тогда нилашист с нарочитой вежливостью поклонился ей:
— Kezét csókolom, kedves aszonoyom. Целую ручки, дорогая мадам.
Сразу после этого нилашисты ушли. По знаку хозяина музыканты вновь заиграли свои то печальные, то зажигательные мелодии.
Измученный еврейский мальчик заснул, уткнувшись головой в скрещенные на столе руки.
Когда-нибудь, сказала себе Илонка, возвращаясь на сцену, я буду петь для него, я порадую его, заставлю смеяться, избавлю от страха, покажу красоту счастья. Когда-нибудь я расскажу ему о своем детстве. Когда-нибудь я буду заниматься любовью только по любви. Когда-нибудь я взгляну на мужское тело без гадливости. Тогда я буду думать о себе без отвращения, без угрызений.
Когда-нибудь я буду жить по-настоящему, жить с утра до вечера, улыбаться, когда хочу, я буду нравиться тем мужчинам, которые нравятся мне, когда-нибудь я буду ждать вечера без страха.
Когда-нибудь, когда-нибудь.
…Для святой Илонки, думал Гамлиэль, милосердной и страстной певицы, которая рождала вожделение во взгляде врагов и трогала сердце своего маленького еврейского питомца, это «когда-нибудь» перестало существовать.
Гамлиэль идет к ближайшему от больницы скверу и садится на скамейку. Нужно потерпеть три часа, чтобы увидеть больную венгерскую старуху. Как заполнить их? Он мог бы зайти к Яше, который живет недалеко, в маленькой квартирке с окнами на Гудзон. Снизу виден кот Миша, всегда сидящий в засаде на подоконнике. Безмерная любовь Яши к этому зверьку изумляет и трогает. Он с ним нежно воркует, задает вопросы и слушает ответы, всячески балует и относится, как к верному товарищу. Позвонить Яше? Почему бы нет? Телефонная будка рядом: Гамлиэль набирает номер, который знает на память. Пять гудков, шесть — никого. Яши нет дома. Жаль.
Тогда Гамлиэль предается воспоминаниям — с болезненным ощущением, что детство исчезает в дымке далеких лет, проведенных в Чехословакии и даже в столице Венгрии. Как удержать их? На него наваливается усталость. Это необъяснимо, но короткий визит в больницу духовно опустошил его. Болит голова, болит бешено бьющееся сердце, болят отяжелевшие ноги. Минутная слабость? Подступающая старость? Еще прохладно, а он обливается потом. Дни текут с медлительной леностью, но годы пролетают быстро — скоро они помчатся вскачь. Вместе с тем в них накапливается тяжесть, которая проникает и в него. Невозможно избавиться от нее или хотя бы уменьшить, отдав часть, допустим, любимому человеку. Возраст нельзя ни разделить, ни умножить. Он завершается вместе с жизнью. Как и все остальное. Рожденный из праха в прах и вернется. Вот подлинная тайна: самые прекрасные мечты, самые грандиозные свершения обращаются в немую равнодушную пыль.
Сидя под гигантским дубом с корявыми ветвями, Гамлиэль рассеянно следит за прохожими, которые смеются или спорят, не обращая ни на кого внимания. Он ощущает ностальгию, никак не желающую его покинуть: несмотря на возраст, ему недостает родителей. Чем больше он думает о них, тем сильнее болит грудь — их больше нет, и дыхание у него пресекается. По праздникам он ходит в синагогу, чтобы прочесть по ним кадиш. Со слезами на глазах. Однажды старый рабби Зусья высказал мысль, которая его глубоко задела: «Большинство людей не знает, что мертвые живут среди нас. Их присутствие можно ощутить только в вечер Кипура, когда читается Коль Нидрей[7]. Но они всегда находятся в толпе живых». Верно ли это? — спрашивает себя Гамлиэль. Тогда его родители должны быть недалеко. Они умерли, но что это означает? Что они расстались с ним? Значит, Смерть — это расставание? Нашли они друг друга там, наверху? Иногда он разговаривает с ними, но они ему не отвечают. Порой, когда он один, когда с ним нет женщины, он рассказывает им о своих днях, ночах, битвах, поражениях. Худшее из них: его семейная жизнь. Распавшаяся, сгинувшая. Колетт, жена, ее ярость, ее ненависть. Обе их дочери: вызов, злоба, приведшая к окончательному, непоправимому разрыву. Как искупить это в глазах мертвых родителей?
С некоторых пор он все чаще думает о Смерти. Или, скорее, Смерть думает о нем. Так долго бывшая чужой или равнодушной наблюдательницей, она становится теперь привычной для него. Смеется над ним или влечет к себе чарами, чтобы завладеть его существом. Прежде достаточно было встряхнуться, чтобы уберечь себя от ее стрел. Чтобы принудить ее удалиться на цыпочках: «Ты разве не видишь, что я занят, а? Оставь меня в покое, мне надо делом заниматься…» Но недавно он обнаружил уязвимое место в своей стратегии. Враг не пятится, тень его липнет к тени Гамлиэля. На прошлой неделе — или это было вчера? — ангел смерти, который в Талмуде зовется «вестником людей», с насмешкой ответил ему: «Ты сказал „я“? Так ты не знаешь, что в моей власти мгновенно и навсегда изгнать это слово из твоего словаря?» Внезапно Гамлиэль вспоминает старого Мудреца, которого встретил в Бруклине. Тот также поминал этот запрет — человеку нельзя говорить «я». И показал ему в Мидраше место, где сказано, что Десять заповедей принадлежат не столько Господу, сколько Моисею. Господь же будто бы произнес лишь первое слово: Anokhi — «Я».
— Этим словом, — уточнил однажды рабби Зусья, устремив свой проницательный взор на Гамлиэля, — может пользоваться только Господь. Он один знает его тайну, исполненную ужаса и мощи. Вот гордыня, ведущая к идолопоклонству: человек подменяет «Я» Господа своим собственным.
В тот вечер Гамлиэль ответил ему, улыбаясь:
— По крайней мере, здесь мы, апатриды, не подвергаемся никакому риску. Нас лишили не только национальной принадлежности, у нас отобрали и нашу личность.
Но Учитель покачал головой с великой кротостью, в которой была печаль:
— В каком-то смысле, но лишь в каком-то, все мы апатриды.
— Даже Господь?
— Да, и Господь тоже. Конечно, Бог везде, вот только в сердце человеческом Он, бывает, чувствует себя чужаком.
Стемнело. Старый Учитель решил проводить гостя на улицу. Там, под звездным небом, он поведал о своем единственном сожалении: что прожил жизнь вдали не от Царя царей, Владыки Творения, но от Им сотворенных. Ибо приближают к Господу не книги, а человек. Гамлиэль спросил у него:
— Почему вы мне это говорите? И почему на улице?
Рабби Зусья, в свою очередь, ответил с улыбкой:
— Чтобы научить истине, которая будет тебе полезна: сожаление тоже являет собой часть человека.
Гамлиэль хотел было возразить, что сожаление и без того безраздельно властвует над всем его существом, но предпочел смолчать.
Внезапно Гамлиэль вздрагивает. Мысль его рассталась со старым Учителем. Он вновь один, но на сей раз не вполне. На скамью только что села женщина. Это докторша, которая так и не сняла белого халата: та самая, он встретил ее в больнице, и она удалилась, почти ничего не сказав ему. Он с трудом сдерживает раздражение. По какому праву врывается она в его воспоминания? Что ей надо в мире, принадлежащем только ему? Он пытается незаметно посмотреть ей в лицо, но видит только профиль. Она распустила свои длинные темно-русые волосы, которые свободно рассыпались по плечам. Прежде он бы бросил все и всем пренебрег, чтобы погладить их. Теперь она ему мешает. Тем более что он начинает ощущать смутное влечение к ней. Она молода, в любом случае моложе, намного моложе, чем он: возраст у него такой, что ему иногда кажется, будто все на свете моложе его. Что ж, он глядит на нее украдкой. Вот она слегка повернула голову к нему, но глаз не видно. Он уверен, что глаза у нее голубые. Он угадывает, что она по-своему красива. Да, красива. Внутренней красотой, которая делает ее более загадочной, чем молчаливость. Лет сорок или чуть больше. Овальное, выразительное лицо, тонкий нос, прекрасный рисунок губ: порой с них срывается тут же подавляемый вздох. Сегодня утром он встречался с ней, но видел ее словно издалека, сквозь дымку. Сейчас он изучает ее вблизи. Почему она так озабочена? Из-за состояния своей больной? Спросить ее об этом? Прежде, чтобы завязать безобидный разговор с неясным продолжением, он начал бы флирт с рассказа о своем романе, в котором молодой каббалист наделен способностью постигать все. Или с рассказа о цадике из Бруклина, умеющем исцелять невыносимую боль. Прежде, но не теперь. Нет у него настроения играть в эти старые, как мир, игры. Мозг его пронзает мысль, от которой он вздрагивает: а вдруг ее послала ему сама Илонка? Нет, это невозможно. Эта докторша не знает, не может знать, какая бездна соучастия и согласия возникла между им и Илонкой. Задать все же вопрос, чтобы убедиться окончательно?