Хлебушко-батюшка - Александр Александрович Игошев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виктор глядел, угадывая в воде плавные очертанья ее тела; сильно оттолкнувшись, прыгнул вниз головой и вынырнул возле нее.
За Давыдковым над темным лесом посветлело; край облака обозначился холодным, стального оттенка светом. Взошел и выплыл из-за облака месяц, тонкий, изогнутый серпом, к влажной, росистой, таинственной в этом призрачном свете земле. Его неровный, едва народившийся свет обманывал глаз, скрадывал расстояния. Вблизи, на том и этом берегу и у моста через Выкшу, виделось смутно: куст ивняка казался присевшим на кукорки сгорбленным волосатым лешим; под пролетом моста будто шевелилось что-то живое; осокорь за мостом, старый, с толстым, обомшелым стволом и с отбитой молнией макушкой, лысой на изломе, виделся коренастым великаном.
Вот в такие призрачные ночи человек и родил, наверно, легенду о дьяволе.
Возвращаясь из Давыдкова, Виктор залюбовался лунной ночью. Оглянулся. Позади лег ровный луг с дорогой и телефонными столбами по сторонам. Столбы уходили косой линией и виделись далеко. А в самом Давыдкове, в окружении домов, различались белый-белый магазин и темно-красная кирпичная школа. На фоне сумрачного леса, в зеленоватом прохладном воздухе, словно вымершее, село можно было представить себе то как уголок затерянной в безбрежном океане Атлантиды, то как скованный летаргическим сном островок неведомой цивилизации.
Виктор закрыл глаза и увидел женское лицо, таинственно-прекрасное, как у Веры Александровны, и такое же молодое и изменчиво-живое, как у Тальки. Донеслось какое-то веянье, словно дуновенье, и коснулось его лица. Любовь, казалось, была разлита в воздухе, в лунном свете, в ночном просторе с его причудливо размытыми линиями, ровными и плавными.
Он пошел по берегу реки и оказался за станцией. Выкша делала тут поворот, огибая поросшую ивняком и собашником отмель. Темно-желтая песчаная коса далеко вдавалась в воду, река бежала от нее, как от удава, и в ярости грызла противоположный, высокий и обрывистый, берег. Вода бурлила днем и ночью. Зато ниже отмели и изгрызенного слоистого коренника, и с той и с этой стороны, почти недвижно стыли в тишине плесы. В них на глубоких местах водилась рыба. С вечера приходили сюда рыбаки, ставили на ночь жерлицы и переметы, коротали темное время в шалашах на пахучем сене, спали урывками, вполглаза, а то и вовсе не спали, чтобы не прозевать зарю.
Сразу за кустами Виктор увидел костер. Две человеческие фигуры сидели у огня и, как завороженные, глядели на красные пляшущие языки. Сушняк горел, весело потрескивая и постреливая. Лохматая собака, урча, кинулась к Виктору. Тогда один из рыбаков нехотя оторвался от огня и приказал:
— Полкан, на место!
Виктор пошел назад. Лунные блики стали глуше, сгущенный воздух поредел; заря, чуть заметная за лесом, передвинулась к востоку. Кругом еще стояла глубокая чуткая ночь, но уже светлели дали, исчезала призрачность; в низких сырых местах молоком разливался туман. Показались домики станции.
Туп, туп, туп… Приглушенные влажным воздухом шаги раздались впереди. Кто-то невидимый шел по станции и не показывался так долго, что у Виктора засаднило внутри. Наконец из-за дома появился человек и сторожким звериным шагом направился к нему. Виктор смотрел на него широко открытыми глазами. Чухонцев.
— Я только что с участка, — сообщил он.
— Что ты там делал? — удивился Виктор.
— Смотрел. Мало ли что… Возле пшеницы Павла Лукича вечером останавливалась «Волга». Видел я ее и позавчера. Никто из машины не выходил. Что за человек приезжал? Не знаю. Что ему тут надо? Неведомо. Как только я стал подходить, он дал газу и уехал.
4
Павел Лукич не спал. Свет забыл выключить, и он лился из окна не жиденький, ночниковый, как обрат, а сильный и ровный, молочного налива, многосвечовый свет.
Не спала и мать. Окно в кухне раскрыто. Дрема ее долила, усталость валила с ног, а она сидела и ждала его. И ужин, ею подогретый, стоял в кастрюлях на плите.
И пока взбегал Виктор на крыльцо, пока шел за ней по коридору, думал, что вот он и дома, мать покормит его и спать положит, и уснет он сладко и крепко. Но едва переступил порог, едва увидел дверь в кабинет Павла Лукича, плотно прикрытую и, видать, запертую изнутри, как вспомнил, почему с вечера, после того как проводил Тальку, ему не хотелось домой. У порога долго, как в чужом доме, вытирал ноги о половичок.
Шоркал, тер и что-то задел ногой, банку какую-то, она покатилась и загремела. За дверью в кабинете заходил Павел Лукич.
Он вышел в кухню. Долго прилаживался на стуле. Спросил у Лукерьи чаю. Пил он, как всегда, со смаком, шумно тянул из блюдца.
— Ну и куда тебя определили?
— На клевер к Чухонцеву.
Павел Лукич подал Лукерье пустой стакан.
— Так, — словно подытожил какие-то свои мысли и повторил врастяжку, со скрытой угрозой: — Та-ак!
Тихо стало в кухне после этого, до ломоты в ушах, и жутко, будто в поле перед взрывом. Павел Лукич сверкнул белками глаз. Больше не сказал ни слова. Ушел. Дверь громко тарабахнула. Лукерья глаза с силой защурила, ожидая повторения. Но ничего больше не было.
— Сердится. Что делать-то, сынок, будем?
— А ничего. Я проголодался, давай ужинать.
Не спится Павлу Лукичу.
Большой свет в люстре под потолком он потушил и лампу на столе за книгами выключил. Комната, большая и просторная, — кабинет его и спальня — ужалась в размерах, ниже вроде бы стала и сместилась центром своим от шкафа книжного, стеллажа и стола, заваленного книгами, к его кровати.
По вялой руке поползла от плеча боль; под лопаткой — там, где сердце, надсадно ныло; от лопатки до груди — будто кто поставил острую рогалину-распорку.
Павел Лукич сообразил — весь день и весь вечер копилась там тяжесть; он носил ее в себе, как нарыв; вздулся тот нарыв, вот-вот лопнет.
«Ох, старость — не радость…» Он вздохнул и поймал себя на мысли, что хитрит. В конце концов, всему бывает конец. Законы природы неумолимы. Тебя не будет, и по твоей дороге зашагает кто-то другой. Но кто? Почему-то те, кого он любил, не задерживались возле него; одни уходили сами, становились на ноги и уходили — в свою отрасль, в тему свою, замыкались, как он, и редко ему писали, и он отвечал им редко, а то и вовсе не отвечал. А таких, как Сыромятников, гнал он от себя, суров был с ними, считал,