Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот художественный суд русского демократа и социалиста над достигшей своей полной зрелости западной буржуазией — одна из великих страниц русской и мировой литературы, свидетельствующая о силе и высоте передовой мысли России. Критикуемая Салтыковым (сатирически критикуемая, не следует забывать об этом) литературная Франция Третьей республики — Франция Флобера и Ренана, Золя и Мопассана — продолжала, конечно, и на буржуазной почве создавать культурные ценности выдающегося, непреходящего значения и по-прежнему удерживала свою влиятельность в Европе. Но общий характер французской литературы глубоко изменился. 70-80-е годы прошлого века в искусстве и литературе Франции явились узловым пунктом, в котором сошлись те линии литературного развития — натурализм, импрессионизм, символизм, — которые обозначали начало кризисных явлений в буржуазном реализме, отхода от общественных, оппозиционно-демократических традиций к эстетизму и артистизму.
Все же «французские» главы в «За рубежом», особенно IV, при всей жесткости их сарказма и критицизма, далеко не так суровы, как «немецкая» глава, и резко контрастируют последней. Отношение Салтыкова к Франции глубже, сложнее, лично-заинтересованнее, чем к Германии. Если в нарисованной писателем мрачной картине немецкой жизни под эгидой прусских милитаристов нет никаких смягчающих теплых тонов, а виден лишь брошенный в темноту узкий луч света — луч просветительской веры и надежды на будущее, то нечто иное предстает перед читателем в панораме французской жизни. Салтыков исполнен ожесточения в отношении «сытых буржуа» Франции. Но, выступая со всей мощью своего сатирического гнева против их «республики без республиканцев» и против их литературы, «в которой нет ни идеалов, ни героизма», Салтыков вместе с тем с глубоким лиризмом исповедуется в любви к революционной и социалистической Франции своей юности, к Франции 1848 г., к Франции Сен-Симона и Фурье, Консидерана и Жорж Санд. О том, чем была эта передовая Франция для русских людей его поколения, для молодых образованных людей второй половины 40-х годов, активным ядром которых был кружок Петрашевского, Салтыков написал удивительные, незабываемые слова: «С представлением о Франции и Париже, — читаем эти слова, — для меня неразрывно связывается воспоминание о моем юношестве, то есть о сороковых годах. Да и не только для меня лично, но и для всех нас, сверстников, в этих двух словах заключалось нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь и в известном смысле даже определяло ее содержание <…> Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что «золотой век» находится не позади, а впереди нас… Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное — все шло оттуда… В особенности эти симпатии обострились около 1848 года… Когда грянула февральская революция, энтузиазм дошел до предела… Громадность события скрадывала фальшь отдельных подробностей и на все набрасывала покров волшебства. Франция казалась страной чудес»[283].
Известно, как сказались в биографии Салтыкова его восторги перед «страной чудес». В России февральская революция вызвала не только взрыв энтузиазма среди демократической интеллигенции, но и привела к правительственной реакции, еще более свирепой, чем прежде. Салтыков оказался в Вятке. Он был отправлен туда Николаем I за напечатание повестей, в которых было усмотрено «пагубное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу».
Драматизм личной судьбы, жизнь в захолустье далекой провинции ослабили для Салтыкова остроту непосредственного переживания трагического исхода 1848 г. Он не испытал того идеологического шока от катастрофы революции, который перенес находившийся в эпицентре событии Герцен. Восторженная вера в революционную Францию не могла не потерпеть крушения и у Салтыкова. Но ни страшные «июньские дни», когда буржуазия, руками Кавеньяка, с неслыханной жестокостью подавила восстание парижского пролетариата, ни «позор 2-го декабря», когда «Бонапарт, с шайкой бандитов, сначала растоптал, а потом насквозь просмердил Францию», ни зверства «одичалых консерваторов-версальцев» в дни Коммуны, ни наступившие затем «скверные годы» — годы торжества победителей над теми, кто штурмовал парижское небо в 1871 г., — не вытеснили из памяти писателя лучезарного образа «страны чудес», «страны начинаний», «страны упований» его юности. Представление о Франции, как о «светоче, лившем свет coram hominibus» — всему человечеству, — на всю жизнь сохранилось в благодарной памяти Салтыкова, хотя он и понимал, со всей ужасающей его ясностью, что «светоча» уже нет и что теперь на том месте, где он горел, «сидят ожиревшие менялы и курлыкают». Тем не менее воспоминание о «светоче», скрыто или явно, присутствует во всех размышлениях Салтыкова о Франции, оно стало arrière-pensée писателя в думах о ней. И эта патетическая arrière-pensée пробивается наружу даже в наиболее беспощадных оценках французской «сытой и безыдейной республики». Она придает сатирическим обличениям особенные драматизм и глубину и не позволяет социальному критицизму Салтыкова доходить до граней отчаяния, как это, отчасти, случилось с Герценом в его книге «С того берега».
Но светлые тоны, столь контрастные темным краскам в описании Берлина и французских буржуа, господствуют в «За рубежом» не только в воспоминаниях о революционной и социалистической Франции 1848 г. Они присутствуют и в зарисовках внешнего облика Парижа, каким его узнал Салтыков. Эти зарисовки имеют всю цену первоклассных автобиографических свидетельств, хотя они подчинены идейно-художественным задачам произведения и органически входят в его изобразительную ткань.
«Западник» Салтыков не любил бывать «за границей», то есть в Западной Европе, и впервые поехал туда, и то по настоянию врачей, когда ему исполнилось почти что пятьдесят лет. Для него, как для новгородского богатыря Вясилия Буслаева, это чаще всего было «гулянье неохотное» по «стране святых чудес»[284]. Он скучал там и чуть ли не с первого дня начинал вести отсчет времени, оставшегося до назначенного срока возвращения на родину, в Петербург, к своему журналу, к своему письменному столу. Но исторические заслуги Запада он — один из великих русских наследников европейского Просвещения — разумеется, ценил. «Священные камни Европы» существовали и для него. Но кое-что он любил в чужих землях не только «идеологически», но и самой непосредственной живой любовью. Прежде всего и больше всего это относилось к Парижу, а в нем — к жизни улиц и бульваров, к всегда динамичной и «раскованной» жизни парижской толпы, что так контрастировало не только «унылому» Берлину, но и департаментски-чиновничьему предельно-субординированному Петербургу. Парижу и его толпе Салтыков сложил в «За рубежом» хвалу, исполненную радостного восхищения, — один из многих русских гимнов великому городу, совершенно, однако, необычный для жестко-суровых тональностей сатирика.
«Солнце веселое, воздух веселый, магазины, рестораны, сады, даже улицы и площади — все веселое», — передает писатель свои впечатления от французской столицы, повторяя слово «веселый» и производные от него десятки раз. «Самый угрюмый, самый больной человек, — заключает Салтыков, обобщая в этом резюме собственный опыт 1875–1876 гг., — и тот непременно отыщет доброе расположение духа и какое-то сердечное благоволение, как только очутится на улицах Парижа, а в особенности на его истинно сказочных бульварах».
Революционное прошлое Франции и «веселый», «свободно двигающийся» Париж, в котором «вот-вот сейчас что-то начнется», как кажется приезжему иностранцу, — два ярких источника света на темном полотне буржуазной Франции, созданном кистью русского писателя. Обозначен на нем, впрочем, еще один источник света, хотя лучи его едва мерцают — пробуждающаяся активность французского пролетариата. Симпатии Салтыкова на стороне этой «силы будущего», заявляющей о своей готовности свергнуть «владычество буржуазии». Но писатель неясно представляет себе пути и методы революционного рабочего движения. И он недостаточно знаком с ним, о чем заявляет с присущей ему прямотой. В поле его зрения находится, главным образом, «мирное», «экономическое» движение рабочего класса, широко освещавшееся не только в социалистической, но и в буржуазной печати. Салтыков отмечает, например, что «забастовки рабочих хотя и нередки, но непродолжительны и всегда кончаются к обоюдному удовольствию». В этом, как и в ряде других замечаний об «обоюдном удовольствии», с которым разрешаются классовые конфликты между рабочими и буржуазией, Салтыков правильно подметил тот исторический факт, что после поражения Парижской коммуны рабочее движение во Франции первое время возрождалось не столько на революционной основе, сколько на почве различных мелкобуржуазных идей — бланкизма, прудонизма, поссибилизма. Усиление революционных настроений в среде французского пролетариата наблюдалось до середины 80-х годов в сравнительно небольшой части рабочих и было поэтому менее заметно для наблюдения. Вследствие этих причин оценки в «За рубежом» рабочего движения того исторического момента сочувственны, но отмечены печатью скептицизма.